Очерки Москвы





Д.А. ПОКРОВСКИЙ



ОЧЕРКИ МОСКВЫ





























С.-ПЕТЕРБУРГ
Типография А.С. СУВОРИНА. ЭРТЕЛЕВ ПЕР., д. 13
1893




Смотря на семь с половиной веков своего исторического существования, Москва, как город, как политический, экономический и нравственный центр русского государственного и народного организма, словом сказать, как сердце России, доселе еще не имеет своей истории. Мало того: даже сырые, необработанные исторические материалы, касающиеся ее истории, доселе разбросаны без всякого порядка, классификации и научной проверки, в массе сочинений, принадлежащих различным эпохам и лицам, причем иные из этих сочинений уже и теперь становятся библиографическою редкостью, доступною разве записным ученым и исследователям старины и совершенно недоступною большинству просто любознательных людей.
Вознамерившись дать ряд "Очерков Москвы", мы, конечно, не питали смелой мысли об устранении или облегчении сказанного неудобства, хотя и испытывали, и продолжаем испытывать его весьма ощутительно.
Задача эта была бы нам не по силам, да едва ли кто бы мог отважиться на нее, по крайней мере, в настоящее время.
Наша цель гораздо скромнее и проще: это - внести хотя скудную лепту в общую сокровищницу литературы о Москве, утилизировать тот, хотя не обильный, запас сведений, рассказов, преданий, слухов, наблюдений и впечатлений, которыми мы располагаем, и не дать ему погибнуть для истории первопрестольной столицы.
О степени интереса, который представят наши очерки, судить, конечно, не нам, но мы считали бы свою цель достигнутой, если бы хотя и малая доля из предложенного в них публике материала оказалась не бесполезной для будущего историка Москвы.
Вышесказанным достаточно, полагаем, объясняется и план, который мы сообщили очеркам: не вдаваясь в изыскания того, что нам неизвестно и незнакомо в истории Москвы, поделиться с читателями тем, что мы о ней знаем, слыхали, даже читали где-либо и когда-либо.
Само собою разумеется, что эта скромная задача заранее избавляет нас от упреков в случайности и неполноте наших сообщений.

I.

Общее замечание о характере истории Москвы. - Покровка и ее значение в истории столицы. - Ильинские ворота. - Воронцово поле в его прошедшем. - Ильинский сквер с Плевненскою часовней. - Прошедшее этой местности: яблочные ряды, народные театр и кухня. - Ильинские торговые помещения. - Политехнический музей. - Предание о зверинце и протопопе. - Проказы слонов. - Характер прежней полицейской охраны. - Шиповская крепость и ее новейшая история. - Человеколюбивое общество и его политика.

Про Москву говорят, что она на крови строена и кровью пропитана; но не менее верно и то, что она строена самою историей и ею тоже насквозь пропитана: и московскую, да и вообще русскую историю в Москве можно изучать просто, прохаживаясь и разъезжая по улицам, да прислушиваясь к названиям улиц, переулков, площадей, урочищ, церквей, и вникая в их смысл и значение.
Вот хоть, например, Покровка, одна из длиннейших и наиболее, так сказать, исторических улиц первопрестольной: начинаясь у древней стены Китай-города, она тянется непрерывною, несколько изогнутою и ломаною лентой через бульварный пояс, через Земляной вал до Преображенского и Семеновского, - этой забытой колыбели наших регулярных армии и флота, - и на протяжении без малого шести верст меняет несколько прозвищ, сохраняя, вместе с тем, и общее, главное свое название.
На этой шестиверстной дистанции вся история столицы пробегает перед вашими глазами и своими самыми древнейшими, и ближайшими к нам, и почти современными страницами в такой пестрой смеси, что беглые наблюдения, воспоминания, сведения и впечатления складываются поневоле не в хронологический, а топографический порядок.
Начинается Покровка, как мы уже сказали, от стены Китай-города, от ее Ильинских ворот, - тех самых, чрез которые древние московские великие князья, а потом и цари, и патриархи, шествовали 20-го июля, в Ильин день, на Воронцово поле, вместе с крестным ходом, установленным в этот праздник из Кремля к названному урочищу.
Воронцово поле было, как показывает самое его название, пунктом, связанным с охотничьими увеселениями великокняжеского и царского двора; на этом урочище была воздвигнута церковь во имя пророка Илии, стоявшая на поляне среди дремучего леса, спускавшегося чрез все теперешние Сыромятники к самой Яузе, в те времена довольно широкой, полноводной и обильной рыбою речке.
До чего девственен был окружавший эту церковь лес, явствует из того, что в нем водились не только всевозможных пород птицы, но, если верить преданиям, даже орлы. Известный романист 30-х годов, И.И. Лажечников, удостоверяя правдивость этих преданий, прибавляет, что он слыхал от московских старожилов, будто царственная птица не покидала своей Воронцовской резиденции до самого начала прошлого века, когда отстоявшее от Москвы на две версты село Воронцово, равно как и соседнее с ним Воробьино, постепенно начали сливаться сплошными жилыми слободами с постройками Китай-города.
В поселке, образовавшемся на поляне, вблизи храма, в день 20-го июля, издревле бывала подгородная ярмарка, на которую съезжались для купли и продажи сельчане тогдашних подмосковных сел: Елохова, Красного, Рубцова (Покровское тож) и др.; ярмарка, как и всегда, сопровождалась народным гуляньем с различными незатейливыми увеселениями в роде качелей и т.п.
Гулянье это существовало до самого последнего времени, и даже пишущему эти строки в детстве довелось побывать на нем раза два-три.
Справа от Ильинских ворот, по горе, спускающейся к Воспитательному Дому и Варварским воротам Китай-города (знаменитым иконою Боголюбской Божией Матери, прославившейся во время страшной чумы, которая опустошила Москву в царствование Екатерины Великой), расстилается недавно разбитый сквер с воздвигнутым в нем памятником последних событий - так называемою Плевненскою часовней, предназначенной увековечить память героев, положивших живот свой при осаде и и штурме пресловутой Плевны в минувшую восточную войну.
Сквер разбит на месте сгоревших лет тридцать назад деревянных так называемых "яблочных" рядов и деревянного же народного театра, воздвигнутого к Политехнической выставке, успевшего завоевать в короткое время самые горячие симпатии москвичей, и затем, неизвестно по каким и чьим соображениям, бесследно стертого с лица земли. Тут же помещалась в то время и первая народная кухня, после загнанная в трущобы Хитрова рынка, где и теперь влачит свое убогое существование.
Все это было и быльем поросло, и над всем этим былым, похороненным в довольно чахлой зелени юного сквера, взгляд устремляется вдаль, на чудную панораму, открывающуюся с Замоскворечья, Вшивой Горки и Таганки, и лишь размерами, а отнюдь не прелестью, уступающую прославленным видам с Воробьевых гор, с Поклонной горы, из Кремля, от Симонова, Новоспасского и Андроньева монастырей.
Левая сторона от Ильинских ворот занята так называемыми "Ильинскими" торговыми помещениями, в центре которых свил гнездо еврейский банкирский дом Вертгейм и Комп. Эти помещения приткнулись к громоздкому зданию Политехнического музея, неудачному памятнику ученой роскоши, застроенному без особых надобностей, недостроенному по безденежью и потом вынужденному раздавать свои пустопорожние владения под их застройку на арендном праве. Все это расположилось на месте таких же деревянных рядов, как и яблочные, и так же, конечно, сгоревших, и на месте деревянного балагана, в котором десятки лет располагались наезжие в Москву зверинцы.
Предания первой четверти нынешнего столетия передают о трагическом случае, которым Москва обязана одному из таких зверинцев: старожилы рассказывают, что в одну темную ночь не то пума, не то тигрица, сломав ржавую клетку, в которой была заключена, произвела в дрянном балагане переполох, пользуясь им, выскочила на площадь и предприняла путешествие по московским улицам. Выбрав ближайшую из них к своей резиденции, Мясницкую, и перепугав на смерть дряхлых инвалидов, изображавших собою в то доброе старое время полицейскую стражу, она заинтересовалась почему-то церковью Николы на Мясницкой, близь Почтамта, где в эту минуту звонили к заутрени, забрела за церковную ограду, на так называемый монастырь, на котором и тогда, как и доселе, были расположены дома церковников, и набрела как раз на самого протопопа, отправлявшегося в храм к службе. Зверь напал на несчастного старца, в мгновение ока свалил его с ног и принялся за кровавую расправу. Пока крики и стоны его жертвы, заглушаемые колокольным звоном, достигли слуха звонарей и богомольцев, шедших в церковь, маститый старец был до такой степени искусан и истерзан, что его бездыханного перенесли домой, где он вскоре и скончался в страшных мучениях.
Мы слыхали этот рассказ от лиц, передававших его со слов очевидцев, и как он ни ужасен, но он ничуть не в дисгармонии с обычным характером московской жизни, особенно если взять в расчет тогдашнюю простоту нравов. Не забудем, что всего каких-нибудь 26 лет назад под Новинским, на месте нынешнего Новинского бульвара, обитавший в таком же дощатом зверинце слон, увлекшись эротическими поползновениями, без особых затруднений сломал оковы, связывавшие его свободу, разнес в щепы балаган и уже готов был натворить в Москве всевозможных бед, если б его не заключили снова в плен, воздвигши вокруг него со всех четырех сторон громадные земляные насыпи и наглухо закрыв их прочною деревянною настилкой, под которою он и оставался заживо погребенным до той поры, пока не миновало в нем это бунтовщическое настроение.
А в Зоологическом саду: прошло ли десять лет, как один из обитавших там слонов середи бела дня учинил подобный же скандал, вырвавшись на вольный воздух из своего душного и зловонного сарая? Беглец этот, помнится, успел пройти свободно весь сад, разорить ветхий забор, отделяющий его от Грузин, прогуляться с 1/2 версты по улице и у церкви Георгия в Грузинах натворить тоже всевозможных безобразий над каким-то ветхим деревянным домишкой, за каковые и был наконец удачно арестован полицией и препровожден по месту жительства.
Так вот, если подобные казусы с слонами возможны даже в современной Москве, которая, все-таки, сравнительно с давно прошедшею своею простотой значительно подтянулась, то чего же не было возможно в ней 70-80 лет назад, когда не существовало ни сторожей, ни даже фонарей, когда заслуженные инвалиды-будочники с средневековыми алебардами в руках безмятежно спали на часах возле своих будок, а один из них, чуть не столетний старец, охранявший местность близ Большого Каменного моста, даже и на веки почил в таком положении, так с алебардой в руках и во всей своей сермяжной форме переселившись в лучший мир? Скорее можно удивляться, как это дикие звери не разбегались целыми зверинцами и не терзали москвичей целыми сотнями, врываясь в их дворы и жилища...
Только один памятник этой старины и остался здесь во всей своей неприкосновенной мерзости рядом с Политехническим музеем: это - Шиповская крепость, московская Вяземская лавра, доселе, увы! напрасно ожидающая своего Всеволода
Крестовского для изображения ее внутренностей, ничуть не уступающих тем, которые воспеты до мельчайших подробностей в "Петербургских трущобах". Вся разница между этими двумя столичными крепостями в том разве и состоит, что петербургская лавра и доселе, если не ошибаемся, составляет собственность княжеской фамилии, давшей ей свое имя, тогда как богач Шипов давно уже отказался от принадлежавших ему прав на московскую крепость, увековечив лишь свое имя в ее прозвище.
Теперь эта громоздкая многоэтажная руина принадлежит, как известно, "Человеколюбивому обществу", которому пожертвована покойным ее владельцем еще лет сорок назад. Первое время после этого события москвичи надеялись, что общество, как учреждение официальное и притом филантропическое, не потерпит в своем новом владении того трущобного характера, которым оно насквозь пропиталось раньше, но надежды эти оказались преждевременны.
Дело в том, что в теперешнем своем грязном, антисанитарном и обветшалом состоянии "Шиповка", набитая сверху донизу, как сельдями в бочонке, разнообразною беднотою и нищетой, имеющей свою биржу vis-a-vis, на Толкучке, собирает с нее такие квартирные деньги, каких не в состоянии дать, при самых наивыгоднейших условиях местоположения, ни один благоустроенный и благоприлично содержимый дом в Москве, и лишаться определенного и весьма крупного дохода общество сочло для себя в то время, как, вероятно, считает и теперь, делом рискованным. А всякий риск для учреждения, каково "Человеколюбивое общество", связанное разнообразными заботами о меньшей братии, заботами, требующими определенных, строго усчитанных денежных средств, такой риск мог бы оказаться, при стечении неблагоприятных условий, даже гибельным. Поэтому и решение оставить Шиповское statu quo, по крайней мере, до поры до времени, со стороны общества ничуть не является предосудительным, как кажется это для многих из москвичей, а напротив, должно быть оценено, как акт благоразумия, осторожности и добросовестности и даже, пожалуй, как тяжелый гражданский подвиг, ибо, смотря на эту живую развалину, которая чуть не полсотни лет скрипит, грозит разрушением и терпеливо выносит различные архитектурные паллиативы в роде подмазок, подпорок, перекрасок, починок, переделок, перестилок и т.п., кто из москвичей не смущался и не возмущался кажущеюся неповоротливостью общества и, не вдаваясь в размышления, не слал по его адресу самых желчных за нее упреков? А сколько строителей и серьезных аферистов предлагались обществу за все это время с своими услугами и талантами! Помнится, и А.А. Пороховщиков, только что выкарабкавшись из-под администрации, то есть, лет пятнадцать назад, тоже рекомендовался ему на счет перестройки Шиповской руины, но и он, как и все, ушел ни с чем. А она, матушка, знай себе стоит да валится, если и на позор Москве, зато на пользу филантропии. Да, пожалуй, и еще лет пятьдесят не свалится, а тем временем успеет дать обществу еще миллиончика два, чего, в виду его филантропического назначения, мы ему и желаем от души.








II.

Маросейка. - Замечания о ее названии и его происхождении. - Малороссийское подворье. - Хохловский переулок. - Дом Еремеевых и его история. - Церковь Троицы на Хохловке. - Родовое гнездо семейства Боткиных. - Заслуги семейства Боткиных перед наукой, искусством и литературой. - Петропавловская церковь и ее школа. - Ивановский монастырь. - Салтычиха, Досифея и хлыстовские главари. - Ивановская ярмарка и ее характер. - Почетная гражданка Мазурина. - Ее судьбище. - Заступничество Филарета. - Роль Мазуриной в истории Ивановского монастыря.

Прямо с Ильинской площади начинается та часть Покровки, которая именуется Маросейкой и тянется вплоть до бульварного пояса. Безграмотные и невежественные москвичи зовут и даже пишут ее Моросейкой, производя, быть может, от слова: моросить; мы видели даже один план Москвы, снабженный именно таким обозначением этой местности. Нечего и говорить, что подобное прозвище - нелепица, и что Маросейка - есть не иное что, как сокращенная в просторечии Малороссийка, в которой десятеричное уступило место букве ять в силу того же грамматического правила, которое Сергия переделывает в Сергея, Алексея в Алексия, и т.п.
Что название это оправдывается исторически, доказать нетрудно. Известно, что администрация московских князей и царей, благоприятствуя заселению города и оседлому вокруг него пребыванию разного рода пришлых людей, заботливо, однако, относилась к вопросу о том, в каких именно местностях города и за городом расселять пришельцев для постоянного жительства. Даже из современных названий различных местностей города явствует, что люди не только различных национальностей, но и различных профессий и сословий получали для своей оседлости определенные места, за черту коих уже и не имели права выступить: Грузины, Немецкая слобода, Татарская, Стрелецкая, Бронные, Пушкари, Звонари, Котельники (в двух местах), Хамовники (ткачи-полотнянщики), Басманные (пекари печатных пряников и лакомств), Печатники, Мещанские, Дербентская (Дербеновка), Поварская, Серебренники, Колокольный переулок, Сыромятники, Кожевники и мног. друг.
Когда Москва стала притягивать с себе и ближайших своих родственников-хохлов, и они охотно потянулись к ней, что особенно стало обнаруживаться одновременно с упадком казачества, им, как и другим пришлецам, указано было место для поселения сейчас за Китай-городом, неподалеку от Ильинских ворот. Тут основалось и Малороссийское подворье, на том месте, где теперь дом Хвощинского, а от него в обе стороны пролегла и улица, получившая то же название; есть основание полагать, что хохлацкий поселок не ограничился пределами одной этой улицы, а расползся и значительно глубже, и это основание мы усматриваем в том обстоятельстве, что доселе существует, и довольно далеко от дома Хвощинского, переулок, носящий название Хохловского. Этот переулок идет от самой тогдашней границы Белого города, то есть от нынешнего плаца перед Покровскими казармами, мимо прежних владений Иностранной коллегии, и то спускается с горы, то опять поднимается в гору к древней церкви князя Владимира, что напротив Ивановского монастыря. В Хохловском переулке доселе существует церковь Живоначальныя Троицы, обозначаемая даже в официальном, церковно-административном языке: "что на Хохловке".
Кстати, нам приходилось по поводу названия Маросейка слышать такое его объяснение, что оно получилось с тех пор, как последний гетман малороссийский, знаменитый Разумовский, построил себе дом на углу Ильинской (Лубянской тож) площади и Покровки, против Ильинских ворот. Как ни правдоподобно такое объяснение и как оно ни заманчиво, тем не менее оно совершенно произвольно: гетман Разумовский в Москве никогда не жил, и теперешний дом братьев Еремеевых хотя и принадлежал некогда этой фамилии, но выстроен был женою одного из сыновей гетмана, графа Алексия Кириловича, урожденной графиней Шереметевой, когда ее неверный супруг настоятельно предложил ей расстаться с ним, окончательно порвать совместную жизнь и даже удалиться из его дома. Вот по этому-то случаю злополучная графиня и купила себе пустопорожний участок земли на указанном месте, где и выстроила себе дом, чтобы в нем влачить прискорбное и долгое одинокое существование на положении соломенной вдовы, влюбленной в своего мужа.
Не лишним будет сказать два-три слова и о названной выше Троицкой церкви: она среди московского приходского духовенства искони славилась своею феноменальной бедностью, в смысле приходского храма. Весь контингент ее прихожан ограничивался, если не ошибаемся, пятью-семью домами, да из них два-три принадлежали иноверцам и следовательно для причта были бездоходными. А между тем насчет этих нескольких домов приходилось кормиться четырем семьям причетников, начиная от священника и кончая пономарем. Митрополит Филарет, до тонкости знавший материальные обстоятельства подведомого ему духовенства, обнаружил и в этом отношении редкую находчивость, и даже этим печальным фактом церковно-приходского обнищания сумел воспользоваться ради административно-епархиальных целей: наметив несколько таких убогих приходов в разных уголках столицы (кроме Троицкого Хохловского, подобною же нищетою славились приходы: Рождества в Симонове, Николы в Котельниках, Покрова в Голиках, Климента на Пятницкой, Рождества в Лужниках (Девичьих), - он надумался обратить их как бы в исправительные колонии для тех членов своего клира, которые своею жизнью и поведением, или какими-либо служебными проступками, навлекали на себя его начальническое неудовольствие. Чуть в чем-либо проштрафился священник или дьякон какого-либо богатого прихода, но уж не на столько, чтобы стоило принимать относительно его радикальные меры, митрополит тотчас прописывал ему паллиатив в форме перевода в какой-нибудь из таких вот приходов. Лекарство в большинстве случаев действовало отлично: сразу заметив, что за его единоличные грехи расплачивается вся семья, наказанный образумливался, начинал вести примерную жизнь и, помаявшись годик-другой на голодном положении, у того же митрополита перепрашивался на другое, более доходное место. Не один факт подобного рода знаем мы из тогдашней жизни московского духовенства.
За домом Еремеевых (бывшим графини Разумовской), по той же стороне, ближе к церкви Козьмы и Дамиана, приютился узенький и маленький закоулочек, именуемый Петро-Веригским переулком и выходящим другим изогнутым концом своим в правильно расположенный переулок Козьмо-Дамианский, спускающийся к Ивановскому монастырю, о котором будет речь ниже. Название закоулка указывает на существовавшую здесь никогда церковь в честь вериг св. апостола Петра, - церковь, которой теперь, равно как сотен других древних церквей в Москве, и следа не осталось. Закоулок этот, однако, не лишен некоторого значения и в современной истории Москвы, и даже России, и даже русской литературы, науки и искусства. В этом безвестном переулке приютилось, втиснутое среди других владений, родовое гнездо именитых московских граждан Боткиных, небезызвестных и в литературе, и в науке, и в искусстве: старший из сыновей Петра Боткина, В.П., помимо своих писем об Испании, давно уже забытых, памятен еще доселе своими близкими, дружественными отношениями к кружку петербургских литераторов сороковых годов - к знаменитому в истории новейшей русской литературы приходу, прихожанами и вкладчиками которого были И.И. Панаев, Некрасов, Белинский, Маркевич, Анненков, Гончаров, Тургенев, Григорович, Фет и проч. корифеи тогдашней литературы и журналистики. Этот же приход крестил в литературной купели и Чернышевского с одной стороны, и гр. Толстого с другой, и даже Достоевского с третьей. В этом-то литературном приходе Василий Петрович целую четверть века был свой человек и один из почетнейших прихожан, хотя и не особенно щедрый вкладчик, и в простом и в переносном смысле этого слова, ибо, кроме помянутых испанских писем, ничего не подарил литературе, и с кружком своим поддерживал лишь тесные нравственные отношения, тесные до того, что, приезжая в Петербург, даже при своих огромных материальных средствах, никогда не останавливался в гостинице, а всегда в квартире Панаева и Некрасова, где одна из комнат так и носила кличку "Боткинской". Один ив его младших братьев, как известно, художник-профессор, здравствующий и доселе; другой, Сергий Петрович, не так давно оплакан, и Петербургом, и Москвой, и всею русскою наукой, как симпатичнейшее, к прискорбию, рано угасшее, светило медицинской науки и врачебного искусства; младший брат, Дмитрий Петрович, тоже не особенно давно скончался в Москве, с которой никогда не расставался и в которой приобрел всеобщее уважение, как добрый человек и щедрый меценат, широкою рукой помогавший художническим нуждам и оставивший после себя огромную и ценную своими художественными достоинствами картинную галерею. Наконец, Петр Петрович, чуть ли не единственный член этой многочисленной купеческой семьи, не покинувший своего родового коммерческого призвания, и доселе пользуется от всей торговой Москвы вполне заслуженным почетом, как мудрый руководитель одной из стариннейших и крупнейших московских фирм, ведущих чайную торговлю путем непосредственных сношений с Китаем, и руководитель не к упадку и разорению, а к упрочению и славе. Даже и сестра этих замечательных своими талантами и способностями братьев испытала судьбу, весьма необычную для московской купеческой дочери: Агриппина Петровна замужеством своим так же, как Василий Петрович всею своею жизнью, сроднилась с русской литературой и поэзией, выйдя замуж в ранней юности за недавно скончавшегося поэта Афанасия Афанасьевича Шеншина, более известного под именем Фета.
Выше мы помянули Козьмо-Дамианский переулок: он, мимо нескольких и старой, и новой постройки домов, среди которых замечательно здание лютеранской Петро-Павловской церкви (с известным в Москве по педагогической выдержанности училищем, от которого в восторге не одни немцы, а и православные москвичи), выводит к известному в Москве Ивановскому монастырю. Еще на нашей памяти это был упраздненный женский монастырь с обветшавшими храмами, с угрюмым, неприветливым зданием, в котором некогда помещались сестры-монахини, а впоследствии состоявший при храмах причт и служащие синодальной московской конторы, типографии и книжной лавки. Здесь, посреди усадьбы, на которой был раскинут древний монастырь, при одном из храмов пишущий эти строки лично видел ту позорную железную клетку, в которой, по повелению императрицы Екатерины Второй, заключена была и содержалась под призрением монастырского начальства знаменитая изуверка прошлого столетия, Дарья Салтыкова, прославившаяся утонченною жестокостью в истязаниях над своими крепостными. Злодейка-помещица свирепствовала долгие годы над своими многочисленными рабами и рабынями, то истязуя их разнообразными мучениями, то прямо разбойнически убивая чем попало, пока кровь из убиенных ею мучеников и мучениц не возопила наконец от земли к небесам. Ее судили, лишили титулов, дворянства и всех прав состояния, но вместо ссылки или смертной казни заключили в клетку, устроенную в наружной толстой стене при одном из храмов Ивановского монастыря, где она и провела не только без каких-либо признаков раскаяния, но даже, если верить свидетельствам современников, не отказываясь от возможных в ее положении грязных развлечений с сторожившими ее солдатами, слишком 30 лет. Клетка эта наружною решеткой выходила прямо на монастырь, так что заключенной нельзя было подойти к окну, чтоб ее не увидали все мимоходящие: люди, видевшие и помнившие эту закоренелую злодейку, в свое время рассказывали, что наружность ее отнюдь не свидетельствовала о зверских инстинктах ее природы: это была унылая, с выражением напускного равнодушия, женщина, сохранившая на своем лице следы прежней красоты, нередко отвечавшая на посылаемые ей поклоны и только тогда выходившая из себя и предававшаяся припадкам бессильной злобы, когда уличные мальчишки собирались перед ее окном для того, чтобы дразнить ее и издаваться над ее немощным перед ними положением. Салтычиха была далеко не единственною заключенницею Ивановского монастыря, который, в ряду других московских обителей, в течение прошлого столетия играл, очевидно, роль какого-то острога для лиц исключительного положения.
Таинственная историческая незнакомка, известная то под именем принцессы Доротеи, то княжны Таракановой, то монахини Досифеи, тоже четверть века своей загадочной жизни погребла под толстыми сводами низеньких келий Ивановского монастыря, целые 25 лет своего невольного одиночного заключения проведя в абсолютном почти безмолвии, одинокой молитве и рукодельях.
Еще не достигши 40-летнего возраста, замечательною красавицею привезена она была в монастырь на вечное заключение, и после долговременного праведного жития в тесной кельи, без всяких почти сношений с внешним миром, 65-летнею старицей увезена была из него для вечного успокоения в Новоспасском монастыре. В Ивановском же монастыре содержались и преступники и преступницы, повинные в преступлениях религиозного фанатизма, и между прочим два небезызвестных проповедника хлыстовщины, нашедшие доступ своему лжеучению к сердцам простодушных черниц и сумевшие их мирные кельи обратить в притоны своих радений со всеми их омерзительными подробностями.
Кроме этого своего назначения, как временной тюрьмы для лиц исключительного положения, Ивановский монастырь известен был исстари своею ярмаркой, совпадавшей с его храмовым праздником: дни 28, 29 и 30 августа были в своем роде единственным ежегодным торжеством в монастыре. Все храмы бывали отперты весь день и чуть ли не всю ночь; 29-го, в день Усекновения главы Иоанна Предтечи, не только в храмах, но и по всей монастырской усадьбе и даже вне ее, в прилегающих переулках, была не сплошная толпа народа, а страшная давка, которой не мешал зачастую спрыскивавший ее дождь, иногда проливной. Дело в том, что как Симонов монастырь был издревле облюбован подмосковным населением для первой сотовой ярмарки, в силу того, что его главный храмовой праздник приходился на 1-е августа, Новоспасский для первой яблочной ярмарки, потому что его праздник приходился на Преображенье, день благословения церковью плодов и фруктов, так и Ивановский монастырь был приурочен с своим праздником 29 августа к торжищу, на которое съезжались подмосковные крестьянки с своими льняными изделиями и другими продуктами незатейливых крестьянских промыслов. Так до самого разоренья старого Ивановского монастыря и сохранялось по всей подмосковной деревенской округе выражение: "ехать к Ивану Постному", то есть на ярмарку в Ивановский монастырь. Мы припоминаем эту ярмарку: особенно с сумерек она представляла оригинальную, даже с азиатским оттенком картину. Сотни торгашей, утомленные целодневной сутолокой с покупателями, тут же, у своих ларей и лотков, на земле, зачастую сырой и даже мокрой, располагались и для ночного отдохновения, заложив под голову какое-нибудь тряпье или картуз; точно также и приезжие мужики и бабы лежали распростертыми, кто на возу, а кто и под возом; там и сям мелькали фонари, зажженные более предусмотрительными из них. Нужно было подумать и о коротком отдыхе, и о том, чтобы проснуться не с пустым возом и карманом, и о последнем даже особенно, в виду опасного соседства с Хитровым рынком, отребье которого праздновало праздник по-своему, шныряя и день и ночь и между возами и под возами, выглядывая где что плохо лежит и не кладя на руку охулки.
И эта ярмарка, и все древние храмы монастыря, и Салтычихина клетка стояли невредимо до половины 50-х годов, когда на эту старину, с благословения митрополита Филарета, ополчились купеческие капиталы, пожертвованные купчихой Макаровой-Зубачевой и в силу ее завещания сначала попавшие в распоряжение, а потом и застрявшие надолго в кармане ее душеприказчицы, именитой московской гражданки М.А. Мазуриной. (Сия доблестная жена заслуживает некоторого о себе воспоминания, представляя собою яркий тип исчезающего теперь, к счастию, купеческого бабьего самодурства. Гордая своим огромным богатством, надменная почетом, за него всюду ей являемым, кичливая своею грубой, топорной благотворительностью, не знавшая никогда ни от кого препятствий своему нраву, Марья Александровна, на старости лет, была испытана судьбою самым жестоким образом. Во второй половине 60-х годов, как раз в первые дни нового судопроизводства, когда вся благомыслящая Москва трепетала и млела от восторга пред новою метлой, которою слепая Фемида выметала сор и грязь из опустошенных авгиевых стойл прежнего правосудия, эта почтенная московская матрона имела неосторожность отважиться на довольно дерзкий поступок: не пустила к себе на двор квартального надзирателя, желавшего видеть ее по обязанностям службы, приказав своим людям запереть ворота перед самым его носом. Квартальный обиделся и дал знать о происшествии частному приставу. Этот прискакал, но успел ни на чуточку больше: оказалось, и его не приказано было пускать. Тогда полиция, всем синклитом, влезла в дом через открытое окно нижнего этажа и, выбравшись на двор, потребовала пред свои очи строптивую хозяйку, да не на ту напала. Марья Александровна вместо себя выслала к незваным гостям целую стаю свирепых псов, которые и приняли их весьма негостеприимно. Оказавшаяся в нелепом положении, на чужом запертом дворе, среди недоброжелательно скаливших на нее страшные зубы собак, полиция отрядила гонцов к полицеймейстеру и к местному товарищу прокурора, и лишь тогда, когда, наконец, прибыли эти чиновники, и, кажется, с подкреплением в виде отряда полицейских, оказалось безопасным и возможным составить акт о возмутительном деянии невозмутимой самодурки. Ее отдали под суд, подвергли тяжкой и долгой волоките предварительного следствия, публично судили во всех трех инстанциях и везде присудили к трехмесячному тюремному заключению. Тут гордая старуха поневоле смирилась и поклонилась митрополиту Филарету. Маститый святитель, в виду преклонного возраста преступницы, невыносимого позора, связанного для нее с заключением в остроге, возможных вследствие того роковых результатов для ее здоровья и даже жизни, а, главное, в виду многочисленных и крупных ее прежних пожертвований на церкви и монастыри его епархии, смилостивился над просительницей и обратился с личным нарочитым за нее ходатайством к покойному императору Александру Николаевичу.
Долго пришлось старухе дожидаться решения своей участи и ложиться в постель с ужасающей мыслью о том, где-то придется ночевать завтра - у себя ли в спальне, или на казенной койке тюремного замка. Лишь через несколько месяцев последовало высочайшее повеление о замене потомственной почетной гражданке Марье Мазуриной присужденного ей тюремного заключения строжайшим домашним арестом, причем в тексте повеления было подробно указано, что эта высочайшая к ней милость последовала лишь во уважение ходатайства за нее высокопреосвященнейшего Филарета, митрополита московского. Неизвестно, как обходилась Мазурина с городовым, который обыкновенно пребывает на кухне у домашних арестантов во все время ареста; во всяком случае о собачьей травле полицейских чинов уже не было слуху с тех пор: вероятно, старуха и в самом деле смирилась. Так вот к этакой-то энергичной, своенравной и строптивой особи и попали завещанные на перестройку Ивановского монастыря капиталы. Начала она свою деятельность душеприказчицы с того, что повыгнала всех синодальных служак, да кстати и священника с причтом, из их насиженных гнезд на вольные квартиры, сломала до основания все прежние здания, вывела фундаменты для новых, построила великолепную каменную ограду вокруг всего монастыря, да на том и успокоилась: дальше ни тпру, ни ну. Прошел год: постройки не только не подвигаются, но и вовсе не производятся; прошел другой - тоже самое, третий и четвертый - тоже. Тут над душеприказчицей стряслась описанная выше юридическая беда, до окончания которой ей, конечно, было не до построек. И только еще много лет спустя, уже после смерти Мазуриной, монастырь был вполне отстроен, храмы великолепно отделаны, и теперь в нем обитает прекрасно устроенная женская монастырская община, живущая трудами рук своих, служением делу филантропии и щедрыми пожертвованиями благотворителей.
Почему Мазурина более десятка лет упорно отказывалась от окончательной достройки монастыря, это объясняют различно: говорили в то время, будто она невзлюбила прежнего священника, который с понятным нетерпением ждал срока восстановления своих служебных прав и преимуществ; говорили и так, будто она стеснялась в денежных средствах, затратив значительную часть пожертвованных сумм на свои собственные надобности, и прикапливала деньги, чтоб выйти сухою из этого финансового затруднения; объясняли и тем, будто она делает так на зло духовному ведомству, за то, что оно позволило себе однажды вмешаться в это дело, которое Мазурина считала своим, послав ей запрос по поводу ее медлительности.
Но от покойного Н.П. Гилярова-Платонова, хорошо знавшего Мазурину, мы слышали и другое этому объяснение, которое, пожалуй, вероятнее всех остальных. Мазурина была страшная суеверка, верившая и в сны, и во всевозможные приметы. А так как в московском купечестве и духовенстве испокон века существует поверье, что в новой церкви первым покойником должен быть храмоздатель, она же признавала себя не только исполнительницей чужих распоряжений, но и настоящей строительницей монастыря, то отсюда по ее логике и следовало, что тотчас за его отстройкой и освящением его храмов ей и капут: смертный приговор подписан. Умирать же ей, не смотря на преклонный возраст, вовсе не хотелось, да и старуха она была крепкая, здоровая, не знавшая ни докторов, ни, следовательно, болезней, и по-своему наслаждалась жизнью. Вот почему она и не торопилась окончанием дела, с которым столь странным образом был связан для нее вопрос о жизни и смерти.
И вот, благодаря этим-то диким соображениям самодурной старухи, чужие сотни тысяч непроизводительно и совершенно бесконтрольно лежали целые десять лет в ее сундуках, где, конечно, могли бы при случае и пропасть: благодарение Богу и за то, однако, что хоть этого-то не случилось.

III.

Боярские усадьбы на Маросейке. - Другое владение "Человеколюбивого общества". - Благоразумная политика общества и ее результаты. - Свиная голова, как эмблема гастрономии. - Первый гастроном Белова. - Его прежняя слава и ее последствия. - Матвеевская усадьба и дом графа Румянцева-Задунайского. - Судьба этого дома в купеческих руках. - Вдовий дом епархиального ведомства. - Его история. - Горихвостов и Филарет. - Филаретовское женское епархиальное училище. - Его история, учебная программа и реформы в ней. - Внутренняя жизнь Горихвостовского вдовьего дома.

На Маросейке издревле располагались усадьбы знаменитых московских бояр, каковы Матвеевы и Милославские, а впоследствии образовался армянский поселок, давший свое имя и переулку, соединяющему в этом месте Покровку с Мясницкой и сохраняющему это название доселе.
Не много не доходя до этого переулка, высится громадный и неуклюжий дом - вторая огромная недвижимость того же "Человеколюбивого общества", которое владеет и вышепомянутой Шиповской крепостью. Не так еще давно дом этот сплошь занят был богадельней, причтом и Усачевско-Чернявским женским учебным заведением. Но лет 20 или 25 назад "Человеколюбивое общество", исходя из тех же соображений делового благоразумия, на основании коих хранит в неприкосновенности Шиповские руины, пришло к мысли, что не след ни богаделенкам, ни девочкам-ученицам жить в центре города, где каждая квадратная сажень квартирного помещения представляет капитал; мысль эта быстро осуществилась на практике: Усачевско-Чернявское заведение переведено было на Девичье поле, в пожертвованный этому же обществу дом Нечаева-Мальцева, с возведением в звание женской гимназии, а богадельня и приют - на противоположный край города, чуть не к Крестовской заставе, где, между 1-й Мещанской и линией Николаевской железной дороги, на огромном пространстве раскинулось старинное владение того же общества, известное под именем Набилковской богадельни, по фамилии жертвователя, купца Набилкова, еще в 30-х годах отказавшего эту недвижимость на благотворительные цели.
С этого времени Маросейский дом общества, равно как и другой, соседний с ним в Глинищевском переулке, пошли под квартиры немцам и жидам контористам, чрез что и волки остались сыты, и овцы целы: мы хотим сказать, что общество увеличило свои доходы, и призреваемые им старики, старухи и ребята не проиграли, поселясь в местностях с лучшим воздухом, почти в дачной обстановке, вдали от миазмов, свойственных центру города, и в частности такому его пункту, как Маросейка, отличающаяся и чрезвычайной густотой населения, и скученностью громадных построек, и необычайной даже для Москвы их нечистоплотностью и антисанитарностью.
Рядом с собственностью человеколюбия, как раз на доме Хвощинского, красуется золотая вывеска, отмеченная свиною головой: такова странная эмблема гастрономии, которою отличил ее старинный московский жрец и служитель, купец Белов, свое некогда знаменитое торговое заведение. Во время оно лет 30-40 назад, эта свиная голова торговала на всю Москву почти без конкуренции, и ее собственник наживал барыши какие хотел, пока не завелся у Арбатских ворот другой гастроном, француз Мора (Maurat), известный не столько свиною головой, сколько дебоширством и с своими служащими, и с покупателями, за каковое на старости лет, не задолго до смерти, даже и в Титовку угодил...
Гастрономический магазин Белова в старину пользовался большой популярностью в Москве: нельзя было старательной хозяйке сделать лучшего комплимента, как сравнив ее ветчину или дичь с Беловской; и когда гость желал польстить самолюбию хозяина, то, пробуя сыр или колбасу, прямо говорил: "вот сейчас видно, что Беловский товар". И наоборот, смиренные бедняки, не дерзавшие, по скудости кошельков, и двери отворить в это святилище утонченного обжорства, подавая на стол продукты из ближайшей овощной лавочки, с сокрушенным сердцем и поникшею главою признавались, что "уж извините, хорошая колбаса, ну, только не Беловская: Белов нам не по карману".
Впрочем, многим он, без сомнения, приходился и по карману: об этом можно заключить из того, что его собственный карман успел на столько плотно и туго набиться, что позволил ему, неподалеку от магазина, ближе к церкви Успенья, выстроить огромный каменный дом с весьма хорошим доходом, не смотря на то, что о прежних барышах давно уже и помина нет: досадливая конкуренция расползлась по всей Москве, колбасные лавочки повылезли изо всех щелей, и, что всего прискорбнее для патриарха московской гастрономии, продают товар часто не хуже, а лучше, чем у него, а цены берут чуть не вдвое дешевле, так что теперь вся репутация Беловского магазина только и держится на минувшей его популярности.
На углу Маросейки и Армянского переулка в старину стояли усадьба и дом известного боярина Артамона Матвеева, которого и прах покоится в ограде церкви Николы, что в Столпах, некогда бывшей домовою церковью Матвеевых.
О древних боярских палатах давно, конечно, и память исчезла. В конце прошлого столетия и в начале нынешнего усадьба Матвеевых принадлежала знаменитому графу Румянцеву-Задунайскому, который и воздвиг громадные хоромы, оставшиеся без особых изменений до настоящего времени. В выстроенном графом доме был даже и довольно поместительный театр, на котором его крепостная артистическая труппа давала представления. От маститой московской старожилки, С.М. Еропкиной, урожденной княжны Ширинской-Шихматовой (кузины покойного попечителя Московского учебного округа и затем товарища министра народного просвещения князя Александра Прохоровича Ширинского-Шихматова), мы не раз слыхали, что ее мать, водившая хлеб-соль с домом графа, весьма часто бывала в его Маросейских палатах и даже гащивала, да и сама она, маленькой девочкой и потом девушкой, много раз бывала в этом доме, когда еще им владели граф и затем его наследники. В 20-х годах дом продан был купцам Куманиным, и затем последовательно переменил нескольких хозяев, причем все они разорялись, так что суеверная Москва начала думать, что в его стенах заключена какая-то таинственная враждебная сила, обрушивающая злоключения и беды на его владельцев. В самом деле, купившие дом у наследников графа, Куманины, так в этом доме и упали; купившие у них, тоже тогдашние богачи, Усачевы, точно также расстроили свое состоянье и вынуждены были продать дом. И вот, уж на нашей памяти, лет 30-35 тому назад, покупает его скоробогатый миллионер, Николай Иванович Каулин, из простых ткачей в Преображенском, вдруг загремевший по Москве колоссальным богатством: заново отделывает внутреннее (чуть не историческое, от Румянцева-Задунайского оставшееся!) убранство дома, снаружи штукатурит его на самый новый манер, под мрамор, во всех окнах вставляет цельные стекла, будто в модной парикмахерской, и затем... без особого замедления прогорает. Сам переселяется в какие-то дебри за Алексеевским монастырем, где жмется со всей семьей (после Румянцевского-то дворца!) в 600-рублевой квартире, а дом за долги переходит к теперешним владельцам, гг. Грачевым. Об этих пока ничего дурного не слыхать: быть может, оттого, что они крупные дисконтеры, или, может быть, домовому по шерсти пришлись.
Во втором от Покровки доме по Армянскому переулку, на правой его стороне, помещается ныне приют для вдов и сирот духовного ведомства, устроенный в 40-х годах, по инициативе и благословению незабвенного митрополита Филарета, на средства известного тогдашнего благотворителя, знатного барина Дмитрия Петровича Горихвостова.
За добрые свои дела удостоенный личной приязни знаменитого иерарха, этот филантроп, как рассказывают, однажды в беседе с митрополитом тоном благочестивой шутки вопросил его: "учителю благий, что сотворю, да живот вечный наследую?" Ответ последовал простой: "нищия и бескровные введи в дом твой, убрусом твоим отри слезы вдов беззащитных, к сердцу твоему приими воздыхания сирот безродных".
Должно быть, в этих простых словах сила была заключена великая: с той поры благочестивый филантроп стал постоянно размышлять об этом митрополичьем ответе, и по прошествии некоторого времени явился к владыке с решением - пожертвовать на указанные им цели свой родовой дом в Армянском переулке, и не один, а вместе с капиталом, потребным на устройство и вечное содержание вдовьего дома и сиропитательного заведения в размерах, какие дозволит вместимость зданий, составлявших его владение.
Митрополит давно уже ждал подобной жертвы от кого-либо, чтобы хотя сколько-нибудь обеспечить вдов и сирот - девочек епархиального духовенства, после смерти мужей и отцов испытывавших всевозможные тяготы нищеты и лишений. Ибо сколько гуманно действовало всегда наше духовное управление по отношению к сиротам - сыновьям служителей церкви, обязательно обучавшимся и воспитывавшимся на казенный счет в духовных уездных училищах и семинариях, столь же пренебрежительно относилось, по митрополита Филарета, к судьбе сиротившей прекрасной половины своего сословия. Ничтожными паллиативами против ее безысходной нужды и нищеты служили: обязательное содержание сыновьями и братьями, дочерьми и сестрами, своих вдовых матерей и малолетних сестер, в виде странной контрибуции за священническое, дьяконское или причетническое место, которое получал сын или зять вдовы, причем это обязательство взвалить на свою шею целую семью даже формально устанавливалось с ведома и даже иногда по требованию епархиальной власти; да еще - устроение наиболее счастливых из помянутых вдов на просвирнические места при приходских церквах. Но этими паллиативами далеко не исчерпывалась и не удовлетворялась вдовья и сиротская нищета: хорошо, если ко дню смерти мужа у вдовы оказывались сын, годный к занятию отцовского места, или дочь, годная в замужество, для приискания к ней жениха с предоставлением ему этого места. Но если она оставалась с малыми ребятами, да еще с девочками, или же вовсе
бездетной, ей ни на сыновнюю, ни на зятнину печку рассчитывать было нельзя, и за невозможностью для каждой таковой особы устроиться в просвирни предоставлялось идти прямо на улицу. Вот этой-то нужде помочь митрополит давно мечтал и решением своего великодушного друга воспользовался тем с большею готовностью, что Дмитрий Петрович на его же усмотрение оставил изыскать и наилучший способ воспользоваться его пожертвованием. И вот закипали работы по приспособлению обширных барских хором с флигелями под богадельню для священнических, дьяконских и причетнических вдов и престарелых дочерей-одиночек, под бесплатные квартиры для вдов с малолетними детьми и под приют для сирот-девочек духовного звания.
Последний, однако, за недостатком помещения скоро выделился в особое благотворительное учреждение: митрополит не захотел отставать от своего друга и на собственные средства устроил первое девичье духовно-учебное заведение, которому впоследствии присвоено было название женского епархиального училища, а еще позже - Филаретовского. Поместилось оно неподалеку от Красных ворот, рядом с церковью Харитона в Огородниках, в прекрасно приспособленном для педагогических его целей зданий, где и доселе пребывает. Учреждая это училище, митрополит руководился самыми скромными, но зато в высшей степени практическими целями: дать молодым людям, прошедшим семинарский курс и посвящающим себя диаконской и священнической службе, и преимущественно при сельских церквах, а не при городских, достойных жен, всем своим воспитанием приспособленных к тому скромному социальному положению, которое ожидает их в жизни. Сообразно этой главнейшей цели им выработана была и учебная программа заведения, в которой не значилось ничего из того, чему обучалась г-жа Манилова в пансионе: ни французского языка, ни фортепиано, ни вязание ридикюлей и т.п. Митрополит знал, что сельской попадье, а тем более дьяконице, нужны не французская болтовня с романсами на фортепиано, а домовитость и хозяйственность, уменье стряпать и обучить детей первоначальной грамоте, да обшивать и обштопывать семью, и озаботился, чтобы его школа все это давала своим воспитанницам.
Одно или два десятилетия так дело и шло, но затем новые веяния рассеяли и эту программу, строго сообразную с целью заведения, искалечив ее французским и немецким языками, в которых воспитанницы дальше первоначальной грамматики не идут, музыкой, в которой едва доходят до гамм, и даже танцами, в которых действительно преуспевают, ибо это уж такая и наука, чтобы девчонки всех времен, сословий и возрастов отличались в ней поразительными талантами. На сколько, однако, необходимы эти таланты, вкупе с недоученными гаммами и десятком-двумя бессмысленных фраз на французско-нижегородском наречии сельским попадьям и дьяконицам, - это вопрос, на который Филаретовская программа давала ясный и категорический ответ чуть не полвека тому назад. С выделением из Горихвостовского дома малолетних сирот-девочек, в нем остались на призрении престарелые вдовы и девицы духовного звания, одинокие и на бесплатных квартирах вдовы семейные, то есть с малолетними дочерьми. И те и другие устроены и содержатся поистине образцово, так что это, пожалуй, единственная богадельня в Москве, достойная служить и примером, и укором всем прочим заведениям этого сорта. Высокие, светлые, просторные залы старинного барственного дома, со всеми остатками древней роскоши: прекрасным паркетом, громадными трюмо, мраморными колоннами и подоконниками, служат богаделенными палатами, в которых размещены древние старушки где по 4, где по 6, и не свыше как по 8 человек, смотря по размеру комнат. У каждой чистенькая постель и свой особый уголок со столиком или шкапчиком, сундуком и двумя-тремя стульями на случай гостей. Харчи простые, но здоровые и сытные, щи с мясом, каша, жареный картофель, и т.п. Хлеб собственного печенья, равно как и квас, положительно великолепные, а также и огурцы собственного же соленья. Всего этого бери сколько угодно из столовой, никому не воспрещается, и у иной злосчастной старушки забулдыжные родственники изо дня в день кормятся от крупиц, падающих с обильной богаделенной трапезы.
Что касается отдельных квартир для вдов с детьми, они состоят каждая из одной или двух комнат, смотря по семье, живущие в них получают от заведения бесплатно: воду, дрова, уголья, хлеб, квас, огурцы, капусту, картофель, но стряпают каждая сама, в одной общей на несколько квартир кухне. Кроме вышеозначенных бесплатных пособий натурой, каждой вдове на каждую малолетнюю дочь сироту идет и денежное пособие из сумм епархиального ведомства, в размере 1 рубля 26 копеек в месяц. Все это, вместе с личным ее трудом, преимущественно рукодельным, если не обеспечивает каждой полного довольства, то во всяком случае спасает и ее и семью и от голода, и от нищеты.
Чем отличается эта богадельня - это долговечностью: как в английском парламенте лорд пятидесяти-шестидесяти лет считается мальчишкой, так и здесь леди такого возраста признается еще молоденькой дамочкой, возраст от 70 до 80 лет средним, действительно же престарелыми считают себя дамы, лично, а не из рассказов, помнящие 12-й год и бывшие в то время далеко уже не в пеленках.
При богадельне имеется домовая церковь, теплыми коридорами сообщающаяся со всеми тремя этажами громадного дома, так что старушки без особых хлопот, кроме тяжких иногда усилий над своими непослушными ногами, могут удовлетворять и свои ежедневные религиозные потребности.
Оригинальную и умилительную картину представляет небольшой двор этого дома летним теплым вечером, когда его археологическое население высыпает на вольный воздух подышать вечернею прохладой: забытые смертью, но вспомянутые милостью Божией старушки, редко которая без клюки или палки, с трудом переставляя ноги, совершают свой моцион по небольшому двору, еле переводя дух от усталости, или же рассаживаются на нескольких скамеечках под двумя-тремя деревцами, чтобы в дружеской беседе потешить свое сердце воспоминаниями о давно, давно минувших временах, когда они были молодыми хозяйками, счастливыми женами и заботливыми матерями, и когда, конечно, не думали, что придется им умирать на казенный счет, одинокими, безродными, всеми позабытыми и, к несчастью, никогда и ничего не забывшими.
Такова судьба древней усадьбы знаменитых бояр Милославских, перешедшей впоследствии в род дворян Горихвостовых, которые и построили на ней те самые здания, что без особых изменений стоят и доныне, занятые епархиальным вдовьим домом.

IV.

Колыбель Катковской славы. - Пререкания Каткова и Леонтьева с Бодянским. - Переселение В.Ф. Корша и А.С. Суворина из Москвы в Петербург. - Кому досталось Катковское наследство? - Миллионеры Корзинкины. - Иван Иванович Корзинкин. - Его Лукулловские привычки и строительные капризы. - Покупка Карновичевских руин и построение Большой Московской гостиницы. - Великолепие нового большого Московского трактира в Корзинкинской отделке. - Рассказы о происшествии с духовным завещанием Корзинкина и о последствиях его.

За вдовьим домом далее переулок принимает уже вполне армянский характер, следуют по обеим его сторонам владения: княгини Абамелик-Лазаревой, Лазаревского института восточных языков, Армянской церкви, армянина Микини, и даже упирается переулок в дом армянского же миллионера Ананова.
Угольный дом Микини тоже имеет свою историю, не лишенную интереса и для Москвы, и для всей России. Лет тридцать назад он принадлежал тогда еще не слишком известным ученым публицистам, впоследствии прославившимся своею широкою газетною карьерой: мы говорим о Каткове и Леонтьеве, которые, в качестве издателей одного только "Русского Вестника", имели здесь собственную типографию и отсюда переезжали на Страстной бульвар, в дом Университетской типографии, арендованной ими с 1-го января 1863 года вместе с "Московскими Ведомостями". Первые №№ этой газеты, в виду прекословий, возникших в крутую минуту, перед самым новым годом, между новыми арендаторами и прежним управлением типографии (во главе которого стоял их же прежний учитель, известный славянофил, профессор Осип Максимович Бодянский), даже и печатались не на Страстном бульваре, а в Армянском переулке, и лишь через несколько дней недоразумения уладились, бестолочь в Университетской типографии прекратилась, и Катков с Леонтьевым приняли бразды правления в свои руки. Вскоре затем они и продали теперешнему владельцу свой дом в Армянском переулке, а типографию перевезли на Страстной бульвар, стерев, таким образом, с лица Московской земли ту колыбель, в которой начались два столь замечательные в истории русского умственного, общественного и политического прогресса публицистических органа: "Русский Вестник" и Катковские "Московские
Ведомости". Теперь на том самом месте, где предавался тиснению первый, можно сказать, детский политический лепет впоследствии вдохновенных патриотов, разместилась равная мастеровщина довольно неказистого разбора, да ютятся, кажется, плохонькие номеришки и комнатки от хозяек, и, глядя на это невзрачное гнездо ремесленного люда, никому, конечно, и в голову не придет, что 29 лет назад гений русской политической мысли в этом самом гнезде высидел такого смелого, храброго и голосистого газетного петуха, каким впоследствии оказался Михаил Никифорович.
Замечательно, что знаменитые газетные близнецы, как их тогда называли, на Страстном бульваре сели прямо на гнездо, насиженное Валентином Федоровичем Коршем и его тогдашним секретарем и главным сотрудником Алексеем Сергеевичем Сувориным.
Думали ли Катков с Леонтьевым, могли ли они себе вообразить, выгоняя их в то время в Петербурга, на тощую ниву "Петербургских Ведомостей", что не пройдет и тридцати лет, как от них останется лишь одно воспоминание, от блесток их публицистической славы одна изгарь теперешних "Петровских" Ведомостей, а вся накопленная ими популярность, вопреки всяким теориям вероятности, силою случайных обстоятельств, уйдет из рук их единомышленников и учеников, и даже совсем из Москвы переберется в Петербург и достанется в наследство - кому же? - младшему из тогдашних изгнанников, безвестному в то время молодому человеку, секретарю Коршевской редакции! По истине судьбы Божии неисповедимы! Однако пора вернуться опять на Покровку. Тот ее угол у Армянского переулка, который прилегает к Горихвостовскому дому, застроен владениями знаменитых московских богачей Корзинкиных, крупных мануфактуристов и чайных импортеров. Теперь семья этих миллионеров состоит из вдовы недавно умершего Сергея Ивановича и его малолетних детей. Старик Корзинкин, Иван Иванович, вопреки обычаю, установившемуся для московских миллионеров, в силу коего они считают себя обязанными делиться и при жизни, и главное, после смерти с меньшею братией, оставляя более или менее солидные капиталы на благотворительные цели, всю жизнь оставался глух к заповеди милосердия, да и после смерти, кажется, ничего не оставил на бедных. Зато к дорогим обедам с редкими блюдами и заморскими винами питал чрезвычайную слабость, и когда, 22-го октября, в качестве старосты Казанского собора, угощал обедом духовенство, разных высокопоставленных администраторов и свою бесчисленную и все такую же богатую, как и он, родню, то обед этот обходился во много тысяч рублей, и вина подавались такие, что даже знатоки только щелкали языками да пальчики облизывали.
Да и не мудрено: сам он был в этом деле лучший знаток и даже имел особого экспедитора во Франции, который и выписывал по его заказу из Шампани и прочих винных французских центров этого товара свыше чем на 30.000 рублей в год.
За несколько лет до смерти на него напал каприз домовладельчества и домостроительства: вынув сразу из московской конторы государственного банка миллионов семь своих денег, он с азартом начал покупать дома, и так как в этом деле большой опытности не имел, то и покупки эти большой выгоды ему не принесли, обогатив лишь комиссионеров, которые увивались вокруг него, да архитекторов с подрядчиками, потому что каждый купленный дом требовал, по его мнению, самой радикальной переделки. Из новых же построек с его именем связаны лишь два здания: в Охотном ряду, на углу Моисеевской площади и Тверской, и в двух шагах от этого места, против Иверской, на углу той же Тверской и Воскресенской площади.
Последнее здание не лишено истории: оно воздвигнуто Иваном Ивановичем на развалинах знаменитой Карновичевской руины, в которой испокон века ютился славный в летописях московских кутежей большой московский трактир Ивана Дмитриевича Гурина. Руины эти, за смертию последнего, все равно подлежали бы сломке, но тут г. Карновичу судьба послала в лице Корзинкина богатого покупателя, и Иван Иванович отдал за них, с ограниченным количеством занятой ими земли, громадную сумму в 600.000 рублей.
Сломав их до основания, новый хозяин принялся строить на их месте громадное здание для такого же назначения, полагая, вероятно, что без Большого Московского трактира Москве оставаться не прилично. Обстановку восстановляемому трактиру он решил дать изумительно великолепную, а так как дом предполагался многоэтажный, то к трактиру присоединилась и гостиница, тоже, конечно, и Большая, и Московская.
Действительно, и гостиница вышла очень хорошая, а трактир превзошел даже все ожидания: под ним, кроме множества отдельных кабинетов, занято до десяти громадных, великолепно отделанных и богато, хотя и не совсем уютно, убранных комнат. Главная зала в два света и в два этажа, с хорами; музыкальная машина для нее стоила 40.000 рублей, и как она ни велика и ни звучна, но зала, все-таки, и для нее оказалась чересчур обширной, так что звук ее оказывается лишенным надлежащей полноты и далеко не производит того эффекта, какой получался бы при несколько меньших размерах залы.
Для себя и своих друзей Иван Иванович наметил в новом трактире, на половине отдельных кабинетов, целую великолепную квартиру в несколько комнат, но, увы! насладиться ее комфортом ему не довелось, ибо вскоре же он приглашен был туда, где нет ни печали, ни воздыхания. Умер он еще не старым человеком, немного захвативши на шестой десяток, лет пятнадцать назад, оставив после себя, как тогда говорили, миллионов до двадцати капитала, и в том числе до 6 миллионов в недвижимых имуществах Москвы, и трех женатых сыновей.
Со старшим из них покойник долго был в ссоре, и на столько серьезной, что и его и всю его семью даже из духовного завещания вычеркнул. Но тут сама судьба вступилась за обиженного и, чтобы помочь ему, подстроила забавный случай. Инвентарь недвижимостей, принадлежавших завещателю, был так велик, что когда, после прочтения ему двумя младшими сыновьями полного и подробного завещания по черновому экземпляру, отдали этот черновик перебелить в свою же контору, то с писарем, переписывавшим его набело, случилась оказия: по рассеянности, что ли, он взял да и пропустил как раз целую страницу с перечисленным на ней имуществом, причем так странно вышло, что и нарушения смысла не оказалось, и никакой неловкости в изложении вследствие этого крупного пропуска не усматривалось. Контора представила деловой экземпляр вместе с черновым хозяину, тот последний оставил у себя, а первый, поленившись сверить с черновым, передал нотариусу.
Тот не задержал совершением акта, причем больному стало хуже, и он не пожелал вновь выслушивать длинный перечень покидаемых их на сей земле богатств, без дальних околичностей скрепив документ своею и свидетельскими подписями, а вскоре и Богу душу отдал. Не замедлила разнестись молва, что все его миллионы перешли к двум младшим сыновьям помимо старшего: последний, понятно, оплакивал не одного отца, но и это прискорбное для себя обстоятельство, не имея оснований рассчитывать на великодушие счастливых братьев.
Но что же оказалось, когда вскрыли завещание и приступили к его осуществлению? Оказалось, что из него исключены несколько столь ценных имуществ, что общая их стоимость простирается до трех миллионов рублей, и что, следовательно, на 1/3 этой суммы является наследником и старший брат. Вот что значила пропущенная, по рассеянности писаря, страничка: она и старшего брата с семьей спасла от бедности и нищеты, и младших двух ударила по карману на целых два миллиона! Таким образом Иван Иванович и вынужден был против воли, уже после смерти, поделиться своим богатством и с своим первенцем.

V.

Церковь Успения. - Храм Трех Радостей. - Его изящество и благолепие. - Образцовый причт. - Е. Вл. Молчанов. - Его примерная заботливость о храме. - Конкурс на дьяконское место. - Пожертвование Молчанова на пользу храма и причта. - Страничка из древней истории Москвы. - Покровские ворота. - Грязи, как результат болотистой почвы. - Антигигиеничность местности. - Чистый пруд и предания о нем. - Теперешнее его состояние. - Эксплуатация пруда и обывателей думным московским человеком. - Водяной и ледяной диктатор Гордеев.

Расположенная неподалеку от Армянского переулка церковь Успения замечательна своею архитектурой, обличающею в ее зодчем итальянскую руку: по всей вероятности, храм этот созидал кто-либо из иностранцев той же школы, какая сказывается в архитектуре Василия Блаженного, Николы в Хамовниках, и некоторых замоскворецких церквей, построенных в XVI и XVII столетиях. Следующая за ней, последняя в Белом городе, церковь Троицы или Покрова на Грязях, именуемая также церковью Трех Радостей, по иконе Божией Матери, носящей это название, наоборот, представляет собою один из новейших храмов, построенный не более 30 лет назад. Храм этот в ряду других московских приходских церквей является замечательным сооружением как по размерам, так и строгому изяществу внутренней отделки, в которой нет ни аляповатой роскоши, присущей столь многим московским церквам, ни изобильной сусальной позолоты, признаваемой почему-то всеми московскими храмоздателями и ктиторами существенною принадлежностью храма Божия (и чем в большем количестве, тем будто бы лучше).
С этим отличительным характером внутренней отделки вполне гармонирует и строго выдержанный порядок, наблюдаемый причтом и церковным старостой во время богослужений. В редкой из московских церквей можно найти столь удачно подобранный личный состав всего причта, начиная с настоятеля и кончая сторожем. Даже дьяки в этом храме не только поют, но и читают вполне прилично, так что за часами, например, можно разобрать каждое слово; ведут себя не только благопристойно, но и благоговейно, никогда ничем не оскорбляя религиозного чувства молящихся, что же касается дьякона и священника, то о них положительно можно сказать, что они не служат, а священнодействуют, и в этом отношении могут быть рекомендованы за образец всем своим столичным сослуживцам.
Благодаря этому традиционному благолепию, утвердившемуся в храме с первых же дней по его освящении, он стал известен всей благочестивой Москве, так что, не смотря на малочисленность собственных его прихожан, представляющих собою население каких-нибудь 12-15 домов, он даже к будничным службам привлекает не мало богомольцев, в праздники же всегда бывает наполнен ими до тесноты, причем, однако, никогда не бывает случаев ни давки, ни вообще какого-либо беспорядка.
Этими традициями благочиния и благолепия храм в значительной степени своему же создателю и обязан: небезызвестный в свое время откупщик и фабрикант, Евграф Владимирович Молчанов, почивши от своих коммерческих дел, весь остаток своих дней посвятил одному этому храму, в котором долгие годы и состоял церковным старостой. Страстный любитель церковного благолепия во всех его видах, он требовал строжайшего его соблюдения не только от низших церковников, но и от священнослужителей. Как храмоздатель и щедрый до церкви староста, пользуясь благорасположением митрополита Филарета, он практиковал благонамеренное вмешательство даже в дело назначения того или другого члена причта к его церкви. Так, например, случайно услышав в каком-то одном приходском храме причетника с прекрасным голосом, внятно и толково читавшего апостол, он сразу решил перевести его к себе: сказано - сделано. Теперешний дьякон, тоже обладающий прекрасным баритоном, попал на место даже по некоторого рода конкурсу: когда освободилась при церкви дьяконская вакансия, Евграф Владимирович решил, что сам выберет достойного из объявившейся массы конкурентов. Для этого требовалось у каждого из них испробовать голос и искусство чтения и пения. Назначен был в его великолепном доме вечер, на который сошлись, с одной стороны, его друзья - ценители и судьи, с другой - толпа дьяконов, и московских и сельских, и семинаристов, с аттестатами всех трех разрядов, и даже академиков, жаждавших тепленького местечка в богатом приходе. Сам с гостями расположился в гостиной, толпе испытуемых предоставили обширную залу. Дверь из одной комнаты в другую была плотно, как ширмами, заставлена различными тропическими деревьями и растениями, для того, чтобы, слушая пение и чтение, судейский ареопаг мог незаметно наблюдать, сквозь зеленую изгородь, и за наружностью, и за манерами, и за посадкой чтеца или певца. Назначены были различные нумера для исполнения, от обыкновенных и сугубых эктений до паремий, апостола, евангелия и многолетий включительно. Долго ли, коротко ли, шел экзамен, много ли наслушался Евграф Владимирович и октав, и басов, и теноров, а остановился-таки, наконец, на прельстившем его баритоне. Восхитилась им и вся хозяйская компания. Владельцем баритона оказался молодой человек, кончалый семинарист, но, как можно было заключить по свидетельству, выданному из семинарии, в науках не зело сведущий, и по списку значившийся весьма не далеко от третьего разряда, в конце второго, что представляло не очень завидную аттестацию его талантам и прилежанию). А митрополит Филарет, как известно, был очень разборчив в этом отношении и на дьяконские места в Москве считал за правило определять не иначе, как перворазрядных студентов, второразрядных же удостаивал подобной милости разве по особым обстоятельствам: если, например, приход был очень уж беден, или проситель поступал к сироте, то есть на место умершего дьякона, на дочери которого обязывался жениться, а всю остальную его семью содержать на свой счет. А тут не угодно ли: и приход богатый, и никаких обязательства и кандидат далеко не полноправный - только тем и взял, что голос старосте понравился! Но староста старосте рознь, и как ни претило вообще митрополиту делать из своих же правил исключения, а для Молчанова он допустил это даже без особого прекословия. Дьякон, впрочем, вышел безупречный и даже образцовый: служит благолепно, читает внятно, громко, разборчиво и даже со смыслом, держится с достоинством, а если и не особенно щедр на проповедничество, то, во-первых, откуда же взять ораторского таланта, раз его не дал Бог, а, во-вторых, и во всей-то Москве из нескольких сот дьяконов и стольких же священников найдется ли проповедников-то хоть один десяток?
Евграф Владимирович с первого же дня по освящении созданного им храма и до самой смерти только и жил своею церковью и в своей церкви: не было нужды церковной, которой бы он не предусмотрел вовремя и не удовлетворил в миру; не было улучшения, которого бы он не позаботился осуществить. И не только при жизни он радел своему храму и служащим в нем, но и после смерти оставил по себе вечную благодарную память и в прихожанах, и в духовенстве. На завещанный им капитал давно уже выстроен на углу Покровки и Чистопрудного проезда огромный каменный дом, принадлежащий церкви, доходы с которого делятся поровну между церковным ящиком и причтом, вследствие этого и храм на вечные времена обеспечен в удовлетворении своих повседневных нужд, и причт получил верный источник более или менее определенного дохода.
Церковь Трех Радостей расположена на самой границе древнего, или так называемого Белого города, и даже перекресток, образуемый здесь пересечением Покровки с бульварною дугой, доселе именуется Покровскими воротами, хотя их, конечно, и не существует. Некогда, однако, здесь стояли въездные в город ворота: весь теперешний бульварный пояс, от Солянки до Пречистенки, служит неопровержимым тому доказательством. Представляя собою не что иное, как городскую черту древней незаречной Москвы, он насчитывает, на всем своем протяжении, не мало таких же ворот: а именно: Яузские, Покровские, Мясницкие, Сретенские, Неглинные, Петровские, Тверские, Никитские, Арбатские и Пречистенские. Очевидно, во всех этих пунктах находились в старину ворота, как впоследствии заставами Камер-Коллежского вала въезжали в Москву и выезжали из нее; тут стояла стража, осматривавшая путников и их багаж, задерживавшая подозрительных и беглых людей, взимавшая въездную и выездную пошлину, досматривавшая контрабанду, и т.д.
Таким образом, позволительно заключить, что прежний храм Покрова на Грязях, стоявший на самой границе тогдашней Москвы, дал название и всей улице, на конце которой приютился, и которой суждено было впоследствии, при расширении городских границ, протянуться еще на несколько верст, не теряя, однако, прежнего названия, ибо и теперешний предел ее - у другой, тоже Покровской церкви, некогда придворного Покровского собора императрицы Елисаветы Петровны.
Грязями эта местность именуется в буквальном смысле, и даже теперь, когда вытекающий из Чистого пруда ручеек плотно закупорен под булыжной мостовой, несомненные признаки болотистого грунта дают себя знать при всяком удобном случае: стоит пройти даже небольшому дождю, чтобы и вся Покровка, и Чистопрудные проезды, и прилегающие к ним переулки: Доброслободский, Кривой, Машков, Харитоньевский и Фурманный превратились в Черногрязку, каковое название доселе и присваивается всей этой местности народом. Что тут, на пространстве между Чистыми прудами и Земляным валом с одной стороны, и Мясницкой и Покровской - с другой, некогда было сплошное болото, доказывается и доселе неиссякаемою влажностью почвы, вследствие чего все названные переулки с их дворами, а особливо Доброслободский, Машков и Фурманный, подвергаются и малым и большим наводнениям после каждого сильного дождя, и изобилием ревматических страданий среди населения всей этой местности. Последнее указание нам не раз случалось слышать от врачей, которые прямо утверждали, что для исцеления от ревматизма больному наилучшее средство - выехать в другую часть города, ибо почвенные испарения незаметно, но постоянно и неизбежно, должны влиять не только на больной, но даже и на здоровый организм, так что проживание здесь в течение более или менее продолжительного времени можно назвать вернейшим средством к приобретению ревматических болезней.
Вправо от Покровских ворот, за плацом Покровских казарм, виднеется лента Яузского бульвара, а влево - знаменитый Чистый пруд, если верить преданию, не только ровесник Москвы, но и много постарше ее. Разумеем предание, гласящее, что в те времена, когда среди дремучих лесов стояла на месте нынешнего Сретенского монастыря одна лишь усадьба злосчастного боярина Степана Кучки, пруд этот уже существовал ради хозяйственных надобностей боярского двора. Это же предание гласит, будто и тело боярина Степана, после его вероломного убиения, было брошено в этот самый пруд, отчего будто бы он и получил название Поганого, державшееся в народе до конца прошлого и начала нынешнего столетия, когда повелено было переименовать его Чистым. Долго, впрочем, и после того исходившим от него зловонием он скорее оправдывал прежнюю кличку, и только бульварному управлению нынешней городской управы обязан и своею теперешнею зеркальною чистотой и благоприличным состоянием его огромного густолиственного бульвара, который тянется от него до самой Мясницкой, т.е. на расстоянии чуть не версты. С прошлого же года на этом бульваре дышится еще легче, за очисткой его от еврейского элемента: прежде 9/10 гуляющей на нем публики были евреи, изобильно заселявшие окрестные переулки; теперь, за изгнанием из Москвы их нелегального излишка, и их на бульваре почти не видать, и публики почти не уменьшилось, если не увеличилось: должно быть, начали ходить и те, что прежде брезговали излишним наплывом израильского племени.
Зимою Чистопрудный бульвар бывает особенно оживлен, благодаря катку, вот уже давненько из году в год устраиваемому одним и тем же антрепренером водяных и ледяных дел. Это некий мещанин Гордеев, гласный московской думы и арендатор двух-трех принадлежащих городу прудиков, да нескольких плохих купален, от которых он наживает хорошие деньги.

VI.

Постепенный исторический рост Москвы и ее население. - Происхождение Китай-города, Белого города и Земляного города. - Подмосковные села, проглоченные Москвой. - Лефортово и его роль в истории Москвы. - Новые аристократические местности города. - Продолжающийся рост Москвы за пределами Камер-Коллежского вала.

С тех пор, как в России завелся Петербург с его великолепным Невским проспектом и множеством других широких и прямых улиц, Москву принято корить и за то, что в ней не все улицы широки и прямы, много тесных и кривых переулков, не мало даже и таких, где с трудом могут разъехаться два встречных ломовика и даже две извозчичьи пролетки, и за самый тип и характер ее построек, способствующий частым и доселе нередко опустошительным пожарам, и за патриархальную неопрятность ее площадей, и за неряшество ее улиц и дворов. У нее отнимают даже благородное имя столицы и называют ее "великороссийской деревней".
Не входя в защиту первопрестольной от названных обвинений, которые все страдают излишним преувеличением, заметим только, что лучшим ее оправданием является то обстоятельство, что она строилась и располагалась не как Петербург или Чикаго, "по щучьему веленью", а собиралась историей и необходимостью, как и сама Русская земля, которой сердцем ей, по-видимому, навсегда суждено оставаться.
Стоит только, вооружившись, так сказать, историческим биноклем, более или менее внимательно вглядеться в план современной Москвы, чтобы убедиться, что она представляет собою едва ли не единственный город, которого постепенный, последовательный рост в течение многих веков совершался бы с такой правильностью и целесообразностью: от легендарной хижины никому не ведомого пустынника Вукола, уступившей свое место первому на Кремлевском холме храму Божию, начали расползаться во все стороны по этому же ограниченному пространству небольшого холма первые здания намеченного историей великого города; много времени понадобилось для того только, чтоб заселить один этот холм, усвоивший себе имя Кремля; столько же времени для того, чтоб в одном Кремле сделалось тесно. Тогда он растворил свои ворота, чтоб сбыть излишек населения по окрестностям, предоставив их и новым постоянно стекавшимся пришельцам и заключив для них свои границы: это послужило основанием Китай-города. Когда же и в последнем стало тесно, сам собою начал вырастать Белый город, включая в себя постепенно там и сям разбросанные, до поры до времени одиноко стоявшие, отдельные поселки, пролагая от Кремля и Китай-города к ним, равно как и между ними, по кратчайшим линиям и удобнейшим местностям, дороги, сперва пустынные, потом обстроивавшиеся отдельными усадьбами, а впоследствии превратившиеся в сплошь застроенные улицы. Тем же путем продолжалась историческая работа заселения Москвы и в позднейшие времена, когда постоянно увеличивавшемуся притоку насельников начали становиться тесными даже и довольно просторные границы Белого города: Москва перешагнула через все свои тогдашние ворота, протянулась во все стороны до кружной ленты нынешней Садовой, и до поры до времени остановилась перед Земляным валом, воздвигнутым в ту эпоху на всем протяжении этой улицы, и стала ограничивать себя уже пределами Земляного города.
Но это не значит, чтобы за его границею царствовала безлюдная пустыня: тогдашние московские окрестности изобиловали поселками и целыми селами, которые, особенно к стороне Покровки, отличались многолюдством. Так, не более полуверсты вправо от нее, тотчас за валом, ютились Сыромятники; еще ближе к ней располагались Басманники, обитавшие в двух отдельных поселках, Старом и Новом. Непосредственно к ним примыкало древнее подмосковное село Елохово, некогда отстоявшее от юной Москвы в трех с лишком верстах; что село это еще в XVI столетии пользовалось уже известными удобствами какой Бог послал культуры и прочного благосостояния, об этом можно заключить хотя бы из того обстоятельства, что в среде его поселян процветали даже ремесла. Известно, что великий подвижник, прозорливец и чудотворец эпохи Иоанна Грозного, юродивый Василий (Блаженный), был родом из села Елохова и происходил из семьи местного сапожника. Справка тем более любопытная, что и доднесь наши села и деревни редко могут похвалиться собственными портными, сапожниками, цирюльниками и т.п. ремесленным людом. Влево от Елохова стояли Ольховцы, а за ними большое село Красное, с громадным протечным прудом и великокняжеским дворцом. За Елоховым вправо расположились Немецкий поселок с своим особым, тоже Немецким рынком, и наконец еще дальше начинались земли села Рубцова, которое более известно под именем Покровского, от храма в честь Покрова Пресвятая Богородицы, стоявшего на том же месте, где он находится и ныне, то есть вблизи от Яузы, берегом которой и оканчивается теперешняя Покровка.
Долгое время села эти и поселки жили каждый своею отдельною жизнью, разделяемые один от другого более или менее обширными незаселенными пространствами: рощами, перелесками, полями, лугами, болотами, сообщаясь между собою проезжими дорогами.
Но с XVIII столетия судьба всей этой стороны московских окрестностей быстро и круто изменилась: юный Петр, чуть не малым ребенком, променял скучный для него Кремль на веселое Измайлово, потом на Семеновское и Преображенское, а позже, избрав для своих кораблестроительных опытов речку Яузу, в соседстве с нею поселил своего сотрудника и друга Лефорта, у которого всего чаще начал приставать и сам. Быстро вокруг Лефорта и его резиденции создался поселок, за которым и доселе сохранилось прозвище Лефортова, и с тех пор над этой отдаленной от города, дотоле безвестной, да, по правде сказать, ничем и не замечательной пригородной местностью взошла новая звезда. К облюбованному юным царем месту стали тяготеть и царедворцы, и всякого рода государственные сановники, и знатное боярство, близкое ко двору, не желавшее от него отдаляться, и менее значительное дворянство, мечтавшее к нему приблизиться. Вследствие того вся местность: обеих Басманных, Горохового поля, Немецкой свободы и берегов Яузы, почти от Андроньева монастыря до Введенской горы (что ныне за военным госпиталем), стала приобретать мало-помалу то же значение, какое во весь до-Петровский период московской истории сохраняли за собой местности, ближайшие к Кремлю. И действительно, все названные местности в течение прошлого столетия почти сплошь были заняты более или менее обширными и великолепными усадьбами придворной знати: князья Куракины, Голицыны, Репнины, графы Бутурлины, Строгановы и Разумовские, Шереметьевы, Шуваловы, Мусины-Пушкины, Демидовы, Фонвизин, Урусовы, Чаадаевы, и многое множество других, менее громких и известных истории, но столь же богатых и родовитых представителей старинного русского дворянства озаботились приобретением здесь недвижимой собственности, и еще на нашей памяти, то есть в начале истекающей второй половины IX столетия, многие из их усадеб, уже заброшенные и беспризорные, носили однако знатные имена своих устроителей.
А так как мода на Лефортово и его окрестности не кончилась с Петром, но поддерживалась и его преемниками, которые, во время не особенно частых приездов в Москву, в большинстве случаев продолжали игнорировать Кремль, располагаясь резиденцией в том же Лефортове, то и не мудрено, что до XVIII века весьма пустынная, мало населенная, заключавшая в себе лишь несколько отдельных сел и поселков, громадная местность нынешней Покровки с ее окрестностями, протянувшаяся от Земляного вала до Покровского моста версты на четыре в длину, и от Красных ворот, Красного села и Сокольничьего поля до Яузы, почти на столько же в ширину, в течение прошлого столетия не переставала постепенно заселяться и застраиваться, к концу его, уничтожив пустопорожние пространства, коими разделены были прежние поселки, дороги, пролегавшие между последними, превратив в улицы и переулки и таким образом включив массу пригородных поселений в общую сеть городских строений. Все это совершалось и совершилось без всяких искусственных или принудительных воздействий, путем вполне естественного роста, который для Москвы, не смотря на ее почтенный возраст, не прекратился и доселе: самых поверхностных наблюдений над ее окраинами совершенно достаточно, чтоб убедиться в этом. Сорок лет назад, местом для постройки вокзала Николаевской железной дороги был выбран артиллерийский полевой двор, стоявший среди пустынного Каланчевского поля и славившийся тем, что в окружавший его кустарник по зимам нередко забегали волки, теперь во все стороны от вокзала все пустыри тесно застроены и плотно заселены, пустынный проезд от вокзала до Сокольничьей заставы превратился в сплошь застроенное с обеих сторон шоссе, Красное село удесятерило свои строения, Сокольничье поле исчезает постепенно под сплошными рядами жилых строений, образующих между собою улицы, переулки, площади и даже целые рынки.
Село Черкизово, знаменитое поместье святителя Алексия, митрополита московского, - сельцо, купленное им, как он упоминает о том в своем духовном завещании, на свое серебрецо, - не более тридцати лет назад отстояло от Преображенской заставы и знаменитого Преображенского кладбища почти в версте, отделяясь от них частью пахотным полем, частью оврагами и буграми прежнего морового кладбища. Лет двадцать назад, между заставою и старым Черкизовым протянулась сплошная лента жилых строений по левую сторону дороги. Лет через пять такая же лента протянулась и по правой ее стороне. В течение десяти лет позади этих строений там и сям вырастали отдельные усадебки среди голого поля, а прошлым летом, когда нам случилось побывать в Черкизове, мы были изумлены, увидев, что на месте изрытого оврагами морового кладбища расположились ряды улиц и переулков, сплошь застроенных и населенных, и что Черкизово, таким образом, совершенно вплоть придвинулось к Москве, отделяясь от нее лишь Камер-Коллежским валом да зданием прежней призаставной кордегардии.
Подобное видим и у смежных между собою застав Рогожской и Покровской: в былое время эмигранты Андроньевской улицы перекочевали за черту города и основали за первою из этих застав деревню Новую Андроновку. Долгое время она влачила жалкое существование, состоя из двух рядов убогих избушек, протянувшихся с лишком на версту по обеим сторонам Владимирского шоссе. По как только основалась возле нее товарная станция Курской железной дороги, население в какой-нибудь десяток лет возросло до 10-12 тыс. душ, и громадный пустырь между шоссе и полотном Нижегородской железной дороги превратился в десятки улиц и переулков, заключающих в себе не одну сотню домов и многие тысячи жителей, и доселе все продолжает вдоль по Владимирке выбрасывать из себя излишки населения, заставляя их строить новые жилища за его пределами.
До проведения Нижегородской железной дороги между Покровскою заставой и селом Карачаровым, на протяжении с лишком трех верст, только и стояли что здание этапа, ныне упраздненное, да Калитниково кладбище. Теперь же не только до вокзала, то есть на версту от заставы, тянутся сплошные постройки Александровской слободы, но и дальше вокзала, до кладбища, идет непрерывная цепь жилых построек, да и за кладбищем почти вся дорога до Карачарова также застроена, так что через какие-нибудь несколько лет и это село, на подобие Черкизова, соединится с городом непрерывною сплошь застроенною улицей, а следовательно когда-нибудь и сольется с ним, войдя в его черту, как это случилось в свое время и с Красным, и с Рубцовым, и со многими другими подмосковными селениями. И если это не естественный рост, то что же тогда назвать таким именем? Тем более, что в различных то больших, то меньших размерах это же самое явление наблюдается вокруг всей Москвы, на каждой ее окраине: за Дорогомиловской заставой, также как и за Тверской, в Марьиной роще, так же как и за Крестовской заставой. За последней на нашей памяти было несколько убогих лачуг: теперь сплошные постройки тянутся чуть не на полверсты, до самых ворот Пятницкого кладбища. Стоило графам Шереметевым пожертвовать своим достоянием, предложив территорию Марьиной рощи желающим под постройку домов на арендном праве, и роща превратилась в прекрасный проспект, с обеих сторон окаймленный домами-дачами и составляющий продолжение Марьиной слободки по направлению к Марьиной деревни и Останкину, вследствие чего последнее подвинулось к московской городской черте сразу почти на версту - протяжение нового проспекта.
Таков естественный рост первопрестольной столицы, которая, и лишившись непосредственного значения и влияния на политическую жизнь страны, продолжает оставаться истинным, историческим центром и умственной, и нравственной, и экономической жизни народа. Поучительна, в этом смысле, параллель Москвы хотя бы, например, с Новгородом: лишенный политического значения, он превратился в ничто; исчезло его многочисленное население; сократились даже его территориальные границы.
В настоящее время существуют близь Новгорода современного храмы, которые стояли в центре Новгорода тогдашнего: уже по этому одному можно заключать и о его тогдашних территориальных размерах, и о степени современного его оскудения и умаления. В Москве наблюдается иное, совсем противоположное явление: оставшись, по картинному выражению Пушкина, в положении порфироносной вдовы, она не только не чахнет с горя, не только продолжает пользоваться прежним благополучием, но видимо увеличивает свое благосостояние, полнеет, добреет, скидает с себя сделавшийся узким корсет Земляного вала, и раскидывается в просторных границах Камер-Коллежского, да и те, как мы видим теперь, менее чем через столетие, оказываются для нее уже не достаточно поместительными.

VII.

Особенности Белого и Земляного города: изобилие и размеры частновладельческих садов. - Неряшливость обывателей вообще и в частности: домовладельцев, торговцев и промышленников. - Кавалерственная дама Лонгинова, Катков и Леонтьев, Голицынская больница, почт-директор Загорецкий. - Отравление Неглинной. - Торговые обычаи. - Ремесленная оппозиция чистоте и опрятности. - И.М. Филиппов. - Конгресс булочников и братья Севастьяновы.

Кучково поле, равно как и упоминаемые в преданиях окружавшие его села: Симоново, Воробьево и др., стояло в свое время среди глухого, дремучего леса. Даже много позже кровавого эпизода с его злосчастным владельцем, когда намечено было место для будущего Кремля, первый храм во имя Спаса пришлось сооружать в лесу, почему он и носит доселе историческое название Спаса на бору, хотя теперь и заперт со всех сторон одними каменными громадами дворцовых зданий.
Только по мере заселения Москва постепенно расчищала вокруг себя лесные чащи, заменяя их убогими поселками, и целые века понадобились ей для того, чтобы наконец соединить эти бесчисленные подгородные деревушки и слободки сначала открытыми дорогами, а потом и сплошными строениями, частью истребив, частью превратив в обширные сады раскинувшиеся между ними перелески.
Даже и до сегодня Москва, не считая, конечно, Кремля и Китай-города, щеголяет изобилием зелени, и между поясами бульваров и Садовой, на расстоянии, следовательно, одной-двух верст от центра города, сады при частных владениях вовсе не составляют редкости; что же касается Замоскворечья и местностей между Земляным и Камер-Коллежским валом, в них, напротив, до последнего времени редкостью считался дом, при котором не было бы сада.
И какие сады! На Спиридоновке, например, при доме С.Т. Аксакова (в двух шагах от Никитских ворот) сад был в две десятины (не знаем, цел ли он теперь). Обе Никитские улицы, Большая и Малая, Поварская, окрестности Арбата, Пречистенка, Остоженка, все Замоскворечье, вся Таганка и Рогожская (здесь, на Алексеевской улице, при доме бывшем Перлова, а ныне, если не ошибаемся, Ананьева, сад, как и Аксаковский, то же в две десятины), Сыромятники, Гороховое поле (не говоря уже о Разумовском и Демидовских садах, при доме Четвериковых сад тоже около двух десятин), обе Басманные, Немецкая улица, четыре Мещанские, Новослободская (Долгоруковская), Грузины, Зубово и Хамовники - доселе, можно сказать без преувеличения, утопают в садах, из которых иные, как, например сад при доме графов Толстых (на Божедомке, близь Самотеки), гг. Олсуфьевых (в Зубове), Митьковых (на Сокольничьем шоссе), Гучковых (в Преображенском), Алексеевых (у Покровского моста), Козновых (у Семеновской заставы), при доме Таможни (близь Андронъева монастыря), при многих казенных заведениях и обывательских домах, представляют собою целые рощи.
Вообще, до строительной горячки последних трех десятилетий, из 6.700 десятин земли, занятых Москвою, в границах Камер-Коллежского вала, под строениями состояло не более 2.000 десятин, т.е. менее 1/3; несколько менее 1.000 десятин, т.е. гораздо менее 1/6, под церквами, площадями и улицами; остальная же половина с большим лишком считалась под реками, прудами, огородами и садами, так что, если даже выключить из нее на реки, пруды и огороды приблизительно 1/6, т.е. более 1.100 десятин, то, все-таки, 1/3, или свыше 2.200 десятин земли придется считать под казенными, общественными и преимущественно частновладельческими домами, - обстоятельство, едва ли встречающееся в каком-либо другом подобных же размеров городе, и, конечно, весьма выгодное для обывателей Москвы в санитарном и гигиеническом отношении, хотя выгоды эти и парализуются двумя тоже не менее историческими обстоятельствами: традиционною неряшливостью Москвы и вопиющим недостатком в воде, как ее главнейшею причиной. В самом деле, тогда как петербуржец имеет воды сколько ему угодно и может чиститься и мыться в ней, как только ему заблагорассудится, москвич располагает лишь ведром Мытищинской воды в сутки да двумя отравленными и вонючими лужами в виде Москвы-реки и Яузы; за сим остаются несколько ничтожных и тоже загаженных ручейков, несколько таких же прудов, да примитивного устройства колодцы на обывательских дворах, встречающиеся не очень часто.
Условия в смысле соблюдения чистоты и опрятности весьма неблагоприятные, и не мудрено, что окруженный ими москвич из поколения в поколение так и вырастает в привычках к неопрятности и нечистоплотности.
А отсюда проистекает и то прискорбное обстоятельство, что, не смотря ни на сравнительно благоприятные условия климата и почвы, ни на просторное сравнительно расселение жителей, из коих на каждого причитается свыше 20 квадр. саж. территории, или на 120 человек целая десятина, или, что то же, на 12.500 душ квадратная верста, - гигиеническое и санитарное состояние города даже и теперь, при усилившейся строгости правительственного надзора за ним, не может считаться образцовым. Что же было в этом отношении раньше, не только за несколько веков, но даже за несколько десятилетий, - о том нелеть есть и глаголати: довольно сказать, что ни о каком удалении нечистот и очистки ретирад и помойных ям большинство и не думало, спуская их содержимое или в реку, если таковая была по близости, или, одновременно с каждым дождем, прямо на улицы, по которым почти постоянно и журчали зловонные ручейки, заражая атмосферу и порождая миазмы; что при каждой мясной лавке на любом рынке устраивалась ежедневно импровизованная бойня для привозимого живьем мелкого скота и птицы, и следы этих боен, в виде зловонных кровавых луж, никогда не уничтожались никем, кроме солнечных лучей, и пока под их влиянием высушивались, гнили на вольном воздухе позади лавок и заражали атмосферу на далекое пространство, падаль всякого рода в виде дохлых кошек, собак и т.п. беспрепятственно выбрасывалась на улицы и площади, где, никем не прибираемая, и догнивала до полнейшего разложения; места для свалки нечистот отводились даже городским управлением чуть не в черте города, тотчас за Камер-Коллежским валом, вследствие чего обывателям многих городских окраин, поблизости, например, Проломной, Спасской, Серпуховской, Крестовской, Преображенской и Семеновской застав, с ранней весны до поздней осени было буквально нечем дышать, кроме миазматических испарений. Этому же способствовали и пригородные бойни, содержавшиеся в неописуемом неряшестве и распространявшие зловонную атмосферу на свои окрестности. Не уступали им в этом отношении и пригородные землевладельцы, принадлежавшие не только к интеллигентному, но даже к аристократическому классу общества. Так, на нашей памяти, в нескольких верстах от Москвы, инженер Куприянов не стеснился обратить свою землю близь Владимирки под свалку нечистот, а свою дачу в стоянку для отходников.
Точно также распорядилась с своим прекрасным поместьем и кавалерственная дама Лонгинова, мать покойного М.Н. Лонгинова, владелица так называемой Крюковой дачи, прелестные парк и усадьба которой плотно примыкают к Немецкому кладбищу (в Лефортове), а некогда пахотная земля тянется от Лефортова вплоть до Измайловского Зверинца: сданная помещицей в аренду отходникам под свалку нечистот, земля ее не только сама пропиталась насквозь нечистотами, но и почву соседних с нею огородов до такой степени пропитала ими, что на базарах Немецкого рынка, на нашей памяти, пользовался даже прискорбной известностью "Крюковский" картофель: хозяйки тщательно береглись от его покупки, так как в сваренном виде он не подлежал употреблению в пищу вследствие издаваемого им зловонного запаха.
Если уж такие обыватели держались подобной антисанитарной и антигигиеничной политики, то чего же можно было и требовать их от массы, в большинстве и невежественной, и недостаточно зажиточной, для осуществления каких-то там санитарных мер? Да, главное, и некому было требовать: не существовало ни торговой, ни тем паче санитарной полиции, а общая, пополнявшаяся преимущественно из отставных военных офицеров низших рангов, на службу свою смотрела скорее как на синекуру и, существуя главным образом не на казенное жалованье, а на щедроты обывателей, ни от них к себе не требовала уважения, а напротив в них заискивала, ни сама особенно не уважала своего служебного достоинства, да к тому же ровно ничего и не смыслила ни в санитарных, ни в гигиенических вопросах, для которых даже и терминологии-то в те времена не существовало.
Все это завелось, все эти вопросы возникли и терминология создалась и начала тревожить обывательские уши и сердца вслед за судебною реформой и учреждением судебно-мирового института. Но и тут москвич-обыватель быстро применился к новым обстоятельствам и создал себе такую выгодную обстановку, в которой для него перестали быть страшными и всевозможные полиции, и даже судебные приговоры.
Домовладельцы, чтобы избавиться и от расходов на санитарное упорядочение своих домов и дворов, и от наказания за неопрятное их содержание, нашли возможность на законном основании прятаться за спины своих дворников и управляющих, торговцы - приказчиков. Нравственный же стыд скандала, производимого публичностью взысканий и наказаний, - на что возлагалось, при введении гласного судопроизводства, столько надежд, - над простодушным москвичом очень скоро потерял всякое действие и влияние: не говоря уже о заскорузлом мещанстве и сером купечестве, которым, как известно, стыд никогда глаза не ел, скоро обнаружилось, что он не действует и на людей из самого интеллигентного классов. Катков и Леонтьев были привлечены полицией к ответственности за намеренное отравление Москвы-реки посредством спуска в нее нечистот из принадлежавшего им здания Лицея цесаревича Николая, и вместо того, чтобы смириться перед позором постыдного деяния, в коем были уличены, и молча заплатить штраф, на них наложенный, предпочли провести дело чрез горнило судебной и газетной гласности, в надежде какими-либо увертками и софизмами вызволить себя от его уплаты.
Несколько позже знаменитых публицистов, в том же самом преступлении было уличено управление Голицынской больницы, стоящей тоже на берегу многострадальной Москвы-реки.
И что же? Администрация общественного благотворительного заведения призванного исцелять недужных, а не заражать недугами здоровых, не остановилась перед срамом судебного процесса и точно также красноречиво, как и вышеназванные публицисты, защищала свою невинность, утверждая, что в отравлении Москвы-реки нечистотами, да еще больничными, с ее стороны не было ничего преступного, потому что такой порядок существовал в больнице испокон века.
Еще позже, когда городское общественное управление убедилось, что судебные кары неспособны помочь ему в деле оздоровления столицы, принята была с его стороны мера, можно сказать, героическая: не выжидая судебной волокиты, пригвождать к позорному столбу каждого обывателя, уличенного в более или менее важных проступках против общественного здравия, оглашать в думе, а затем и предавать гласности его имя и свойство его преступления. И что же? Между первыми же такими виновными оказался покойный почт-директор московского почтамта, тайный советник С.С. Подгорецкий!
Вслед за сим, когда обнаружилось, что подземная речка Неглинная по всему своему течению от Трубной площади до Александровского сада превратилась в зловонную клоаку, заражающую воздух, и предпринято было, одновременно с ее очисткой, расследование причин этого явления, оказалось, что владельцы домов, прилегающих к этой речке, во избежание излишних расходов на ассенизацию своих имуществ, соединили ватерклозетные трубы с водосточными и посредством этого фокуса устроили для своих нечистот и отбросов прямо сообщение с руслом Неглинки, а между тем почти все эти домовладельцы люди или богатые, или интеллигентные, или и то и другое вместе.
О торговцах нечего и говорить: при традиционной привычке к неопрятности, при крайней затруднительности постоянного и строгого за ними санитарного надзора, при их изворотливости, превосходящей таковую же домовладельцев, при их панибратстве с низшими полицейскими служителями и, наконец, при ничтожности наказаний за антисанитарные проступки и преступления, мудрено ли, что даже Охотный ряд, центральный торговый пункт, оказался совершенно глух и неподатлив на всякие санитарные улучшения и теперь глядит таким же неряхой и смердит таким же зловонием, как и во времена французского нашествия. А в виду этого чего же и ожидать от второстепенных рынков Белого и Земляного города, каковы, например, Смоленский, Сухаревский, Немецкий, Рогожский, Таганский и все замоскворецкие? В их лавках лежит та же прадедовская грязь, как и в начале столетия, и если мировые судьи взыскивают с них за это изредка по нескольку рублей, они их безропотно платят, потому что очистка лавки, ее наиболее санитарное устройство и постоянное содержание в опрятности и чистоте, обошлось бы во много раз дороже.
Но это еще не все: как только санитарные требования к торговле и промышленности сделались постоянными, а по временам и настойчивыми, объявились целые группы торговцев-промышленников, которые из пассивной покорности перешли в оппозицию, а затем и в оборонительную и наступательную войну против санитарных требований и взысканий. Так, например, цех хлебопеков и булочников, оскорбленный надоедливыми требованиями санитарных улучшений во внутренних подробностях его промысла, вместо покорного их выполнения, начал просто огрызаться на них. Предводимые своим тогдашним царьком, знаменитым калачником, придворным пекарем И.М. Филипповым, булочники организовали постоянную оппозицию всяким санитарным требованиям, находя несправедливыми притеснениями их промысла, когда им указывали на тараканов и мышей, запекаемых в хлебах, или на то, что неприлично рабочим мужикам, в грязном и вшивом белье, спать на тех самых столах, где месится тесто, а грязные онучи развешивать по квашням и кулям с мукой. Пользуясь известным престижем в Москве и даже благорасположением генерал-губернатора, покойного князя Вл.А. Долгорукова, имея сильные связи и в администрации, и в думе, поддерживаемый некоторыми газетами, Иван Максимыч всячески заступался за quasi притесняемую меньшую братию, небезуспешно подставляя ножку санитарным деятелям и часто сводя к нулю их благие мероприятия. Задумывал он даже и открытую войну против санитарного неприятеля, предполагая созвать сходку всех московских булочников, сочинить прошение об избавлении их от санитарных нашествий и подать в думу, которой и сам состоял гласным, хотя и фиктивным, да за скоропостижной смертью не успел привести своей мысли в исполнение. И только через год по его кончине, в 1879 году, состоялся под председательством его сына этот конгресс хлебопеков: было написано прошение, подано городскому голове, произошло несколько совещаний членов городской управы с депутатами от просителей, и хотя прошение было положено под сукно, тем не менее торговой полиции было внушено конфиденциально, чтоб она очень-то уж к булочникам не придиралась. С тех пор и тараканы, и мыши, и сами пекаря вздохнули свободнее, да и рабочие их остались без особых спален, по-прежнему в пекарнях предаваясь отдохновению и просушивая 6елье. Это благосклонное распоряжение для пекарей пришлось тем более кстати, что как раз перед тем временем обнаружились поразительные факты не только их неопрятности и неряшества в своем деле, но и принципиального их душевного нерасположения к чистоте и опрятности. Осматривали официальные городские санитары обширную пекарню братьев Севастьяновых, находящуюся в их собственном огромном доме на Арбатской площади, и полюбопытствовали узнать, какая вода употребляется для пекарного дела. Ответ получился, что из колодца, расположенного на внутреннем дворе дома. Захотели посмотреть, что это за вода, и ужаснулись: это была не вода, а какая-то мутная жидкость, запахом своим располагавшая заключать, что она чрез меру насыщена какими-то посторонними воде предметами. Тогда санитарная комиссия попросила этой водицы себе на память, и ее председатель, в своем официальном отчете о санитарных похождениях комиссии по Москве, удостоверил, что через двое суток в этом пузырьке, хранившемся в его лаборатории, усмотрен был отстоявшийся весьма значительный осадок человеческих экскрементов. Оказалось, что вся почва внутреннего двора, среди которого стоял колодец, насквозь пропитана нечистотами соседних с колодцем отхожих мест и помойных ям, и что, следовательно, ими же насыщена в изобилии вода колодца, и ими же подздобливаются хлебопекарные продукты братьев Севастьяновых. Не без грустной иронии автор отчета, доктор Бензенгр, с особым ударением указывал на два обстоятельства: что Севастьяновы так же, как и Филиппов, придворные пекари, поставщики булочных товаров к Высочайшему двору, и что он сам, в силу, между прочим, и этого обстоятельства, именно пекарню этих Севастьяновых предпочитал десятку других, в уверенности, что их продукты изготовляются и из наилучших материалов, и с большим искусством, и с особенной рачительностью о их достоинстве.






VIII.

Первая вольная аптека. - Дом IV гимназии. - Студент Данилов и его процесс. - Антикварий Родионов. - Боткинская картинная галерея.

Чтобы продолжить нашу прогулку по Покровке от границ Белого города с покойным духом, нам необходимо пополнить пробел, заключающейся в V главе. Поторопившись миновать поскорее топкие Покровские грязи и освежиться вольным воздухом Чистых прудов, мы упустили из внимания дом священника Троицкой церкви с находящеюся в его бельэтаже аптекой, а она, между тем, заслуживает, чтобы сказать о ней несколько слов. Во-первых, это первая московская вольная аптека; во-вторых, ей от роду значительно более полутораста лет, и, в-третьих, за все время своего существования она оставалась собственностью семейства Миндеров, предок которых и основал ее в прошлом столетии: три достоинства, заслуживающие упоминания, особенно в виду непрочности всего земного, шаткости наших торговых и промышленных фирм, редко доживающих и до сотни лет, и удесятерившейся за последнее время конкуренции между тружениками и антрепренерами аптечного дела.
Первое, что обращает на себя взор наблюдателя, если пройти воображаемые Покровские ворота по дороге к Земляному валу, это - причудливый по архитектуре дом IV гимназии, который не безызвестный былой писатель московской старины С. Любецкий называет "комодообразным", очевидно не симпатизируя его наружности. О вкусах, конечно, не спорят, а тем более в архитектуре: во всяком случае князьям Трубецким, которым он еще не так давно принадлежал и которые выстроили его на месте сгоревшего в 1812 году, нельзя отказать в оригинальности архитектурного вкуса, да притом еще вопрос, какая архитектура лучше, "комодообразная", или просто ящичная, как в большей части московских зданий. Из рук своих родовых владельцев дом этот ушел, как нам довелось слышать, совершенно случайно и даже неожиданно. Продавать его обычным путем они, по крайней мере, и не думали. В начале 1860 годов, как известно, состоялось учреждение Московской публичной библиотеки, а так как в ее собственность предоставлялся и Румянцевский музей, то приходилось-таки порядочно поломать голову над выбором помещения, которое было бы вполне достойно таких учреждений. Из частных владений подходящего ни одного не находилось, казенные тоже не пустовали. И по размерам, и по достоинству строго изящного внешнего вида всего более удобств представлял дом Пашкова, на Знаменской горе, но он был уже занят IV-ю гимназией, так, что если бы и можно было остановиться в поисках именно на нем, то не иначе, как подыскавши дом, куда бы можно было перевести гимназию. К одним трудным и бесплодным поискам прибавились другие, долго тоже остававшиеся бесплодными, пока не узнали обо всей этой истории князья Трубецкие. - Да вот, не хотите ли, берите наш дом. - В самом деле? - Без шуток. Но в этом деле была шутка, и довольно злая - над мальчиками-гимназистами. К учебному заведению, стоявшему на Знаменке, естественно тяготели обыватели Арбата и даже Смоленского рынка с Дорогомиловым, Причистенки и Остоженки, и даже Хамовников с Девичьим полем, равно как ближайших к Каменному мосту околотков Замоскворечья. Многие из них и по прежнему адресу делали до гимназии по две и по три версты: им пришлось бы прибавить еще чуть не столько же, если бы гимназия очутилась на Покровке. Обратили внимание и на это, но ни дома другого, подходящего в прежней местности, не нашли, ни дом Трубецких придвинуть к ней никаких средств не измыслили; расстаться же с ним не хотелось, и потому решено было пожертвовать ногами и сапогами мальчиков. Так и состоялся перевод гимназии с Знаменки на Покровку, в дом князей Трубецких. Пороптали первое время этому неожиданному сюрпризу родители ребят, да и сами они, а потом и привыкли к этим двум лишним, и взад и вперед четырем верстам ежедневного моциона.
Едва успела IV-я гимназия в своих новых княжеских палатах провести чрез семиклассные педагогические пороги новое поколение воспитанников, как один из них, только что перешедший в университет, успел доставить в лице своем богатый юридический материал для уголовного правосудия, над которым тогдашние новоявленные светила прокуратуры и адвокатуры и устроили торжественные спрыски только что открывшихся судебных учреждений. Говорим о пресловутом студенте Данилове, сыне надзирателя IV-й гимназии, проживавшем рядом с нею, в Дегтярном переулке, при родителях, быстро замотавшемся в деньгах и для быстрого поправления своих финансов вышедшем из-под отчего крова на убийство ростовщика Попова и на разграбление его кассы. Говорили и продолжают говорить, что этот заболтавшийся юноша послужил для Достоевского прототипом, с которого, будто бы, он создал своего Раскольникова в "Преступлении и наказании"; полагаем, что это далеко не так. Если вероятно, что роман навеян именно этим процессом, то такой преступник, как Данилов, мог послужить не более, как грубой моделью при создании такого глубокого страдальца, каким изображен Раскольников, и действительно потребна была вся мощь художественного таланта, чтобы грубого злодея а la Данилов облечь в идеальный плащ Раскольникова. Начать с того, что Данилов отлично реализовал добытые преступлением ценности; замысловато устранял себя от всяких подозрений, так что вынудил поднять против себя самых стреляных ищеек сыскной полиции; художественно запирался как во время предварительного следствия, так и на суде. Нам довелось присутствовать на этом процессе, и, признаться, не смотря на протекшую с той поры четверть века, мы не забыли того отталкивающего, мало того, ужасающего впечатления, которое производил Данилов своими утонченнейшими ухищрениями опровергнуть неопровержимые улики, обесценить веские доказательства его виновности, подставить ножку опасному свидетелю, и т.п. Не верилось, смотря на его изящную фигурку, что это двадцатилетний юноша - таким опытным казался он в криминальной казуистике и юридической изворотливости.
Данилова, как известно, обвинили; потолковала о нем Москва с недельку, а потом, как водится, и забыли все. Но процесс его остался навсегда в памяти присутствовавших на нем и в летописях московского уголовного правосудия, ибо на нем происходила одна из первых проб как прокурорских, так и адвокатских талантов, да и сам он был одною из первых causes celebres московского судебного округа.
На противоположной гимназии стороне Покровки, левой, если смотреть от Ильинских ворот, в течение многих десятилетий существовали рядом, бок о бок, два торговых заведения, совершенно противоположных одно другому свойств: одно носило характер отталкивающий, другое - привлекательный; одно было обыкновенною гробовою лавкой; другое - магазином редкостей и художественных древностей, с обширною, по временам, картинною галереей при нем; но оба носили одну и ту же фамилию Родионовых, по той простой причине, что и прискорбный гробовщик с своим страшным товаром, и элегантный антикварий с сотнями драгоценных objets и tableaux, глядевших в живописном беспорядке сквозь зеркальные стекла вычурно размалеванного магазина, были родные братья. В силу каких именно обстоятельств два сына одной семьи избрали себе столь противоположные торговые профессии, не знаем; но знаем, что гробовщический промысел оказался много прочнее антикварного: гробовая лавочка и до сих пор торгует на славу, антикварного же магазина давно и след простыл. По смерти самого Родионова на том же месте, где и он сидел, за столиком у магазинного окна, середи самого редкостного хлама, появился было его наследник, которому в то время молва приписывала Кулибинскую славу искусного мастера по части изобретения автоматов. Но не прошло и нескольких лет, как магазин закрылся, распродав свой драгоценный инвентарь частью любителям, частью другим старьевщикам антикварного дела, и с тех пор ни о его молодом хозяине, ни о его механических талантах ни слуху ни духу.
Что касается старика Родионова, то он слыл в свое время за опытного антиквария и, вращаясь среди своей богатой клиентуры, делал большие дела и наживал барыши, не поддающиеся никакому даже приблизительному учету. В сущности это был старьевщик высшей пробы, безжалостный к продавцам, особенно из нужды к нему обращавшимся, угодливый и раболепный пред покупателями, особенно оптовыми. Жил и работал он как раз в тот период московской жизни, когда бесчисленные дворянские гнезда, которыми была усеяна Москва в первой половине нынешнего столетия, начали прискучивать и надоедать своим владельцам, которых шальным европейским ветром стало все больше и больше тянуть на вольный воздух парижских бульваров.
Чтобы обеспечить себе привольное житье на время заграничных шатаний, многие из них вынуждены были, не говоря уже о залоге имений в опекунском совете, и продавать их, и свои московские дома закладывать, потом так же продавать, равно как и их дорогую обстановку.
На сколько были разорительны для дворянства эти коммерческие операции и выгодны для тех лиц, к помощи и содействию коих они прибегали для их осуществления, можно судить по тем колоссальным состояниям, которые нажили от них эти вот последние лица. Знаменитый лесопромышленник Фирсанов, например, умерший лет десять назад, на операциях ростовщичества под дворянские имения и скупки их нажил до сорока миллионов. Дисконтер Спиридонова из дворовых людей какого-то знатного барина, на этих же операциях составил такой громадный капитал, что считался, даже в компетентных кружках крупного купечества, богатейшим человеком в Москве и оставил после себя гораздо больше, чем первый. Эти же операции составили значительный плюс к вексельному дисконтерству и для пресловутого Карташева, оставившего своему наследнику Обидину тоже до сорока миллионов, равно как и для самого этого наследника, успевшего много раньше Карташевского наследства зашибить на этих операциях тоже несколько миллионов.
Но пока эти левиафаны легкой наживы глотали целиком барские имения и дворцы, крупицы с их богатой денежной трапезы попадали и прочей мелюзге, которая тоже на руку охулки не клала. К этой мелюзге принадлежал и Родионов, и стоял даже во главе ее. Нюх коммерческий развит у него был замечательно, так что он раньше всех поспевал туда, где только еще начинали помышлять о распродаже, и кончал сделку в то время, когда его собратья лишь узнавали о том, что может наклюнуться дело. Сваливая в свой магазин всевозможные дорогие вещички и редкости целыми грудами, обходившимися ему поразительно дешево, он разбирался в них опытною рукой, назначал им настоящую цену, и из нее уже не уступал ни гроша, хотя бы вещь валялась не проданною целые годы, и в конце концов, конечно, находил на нее покупателя. Но особенно наживался он на картинах, и вот по каким причинам: при распродажах движимости целыми обстановками, этот сорт ценностей обыкновенно не ценился ни во что, ибо продавцы в большинстве случаев сами в них не смыслили ничего, а покупатели и подавно, и поневоле ценили одни рамки, и порядочная картинная галерейка сплошь и рядом за пустую прибавку к общему счету шла на приклад к мебели, коврам, пуховым перинам, кастрюлям и т.п. Антикварий же, конечно, сразу смекал, что она может дать ему, и нередко из-за нее-то только и покупал всю прочую обстановку, не подавая, конечно, вида на этот счет. Когда же какой-нибудь иногородний обыватель, переехав в Москву на жительство, заводил сразу всю обстановку для большой квартиры, то ничего не стоившие картины продавались ему на вес золота. Но Родионов, действительно, был знаток в картинах, и у него всегда, среди обыкновенного живописного хлама, можно было найти не мало замечательных вещей: лучшим этому доказательством может служить то, что не задолго до его смерти для зала Аничкова дворца было приобретено у него картин на сумму до 150 тысяч рублей.
Рядом с Родионовским размалеванным домом степенно стоит дом, и доселе бережно сохраняющий в своих стенах множество образцовых произведений искусства: это дом недавно умершего Дмитрия Петровича Боткина, устроившего в себе, по обычаю московского богатого купечества, отдельное от родового дома жилище со времени женитьбы на С.С. Мазуриной, об руку с которой покойный прожил всю свою женатую жизнь, пережив ее лишь несколькими годами вдовой одинокой жизни. Как мы уже раньше упоминали, Дм. П. был щедрый меценат и страстный любитель живописи; не мудрено, что с первого же года своей самостоятельной жизни он начал мало-помалу превращать свое обширное помещение в картинную галерею, и что теперь после его смерти не находится в его доме комнаты, которая бы не представляла собою хранилища, по крайней мере, десятка более или менее талантливых произведений художественной кисти. Вскоре после его смерти разнеслись было слухи, будто сыновья его не так сердечно, как он, относятся к делу обогащения своих художественных коллекций новыми произведениями, но это оказалось неправдой: и в Петре Дмитриевиче, и в Сергее Дмитриевиче тлеет та же отцовская искра художественного чутья, и они идут по тому же пути, по которому неуклонно всю жизнь шел Дмитрий Петрович.

IX.

Барашевская церковь и предание о ней. - Протоиерей Протопопов и его избушка на курьих ножках. - Дом М.А. Мазуриной. - Дворец В.Е. Морозова.

Против дома Боткина открывается с Покровки переулок, ведущий мимо двух церквей: Воскресения и Введения в Барашах (переплетчики, обойщики, полировщики), к храму Илии Пророка, на Воронцово поле. С древних времен и доселе 20-го июля многочисленные святыни Кремля, с многочисленным духовенством, сопровождаемые колокольным звоном попутных и окрестных церквей и несметными толпами богомольцев, шествуют из Кремля чрез Ильинку и Ильинские ворота, по Покровке, до этого переулка, и сворачивают сначала к Введенскому храму, а затем и во Введенский переулок. По силе благочестивых московских преданий, вся Покровка от Ильинских ворот до этого места, на том основании, что по ней два раза проносят святыню, считает и на своей улице праздник, и все приюты праздничного веселья на этом же основании бывают в этот день на всем ее протяжении битком набиты гуляками, которые до свету рады празднику.
Обе, соседние одна с другой, церкви Барашевской слободы отличаются обширностью и благолепием своих храмов, а с Воскресенскою, стоящею на самой Покровке, в памяти москвичей связано одно любопытное предание из времен прошлого столетия, предание, о котором от московских старожилов нам приходилось слыхать, как о достоверном, но потом читать в разное время и в разных газетах и журналах о том, что оно есть, будто бы, плод обыкновенного вымысла. Во всяком случае, не вдаваясь в критическую оценку его исторической правдивости, считаем нелишним упомянуть о нем хотя бы потому, что оно доселе живет среди москвичей и не изглаживается из их памяти, а передается из поколения в поколение. Предание гласит, что в этом именно храме, тогда еще стоявшем в подмосковной Барашевской слободке, совершено было в самой скромной, почти тайной обстановке, без всяких церемоний и торжеств, венчание знаменитого впоследствии подданного с его повелительницей: когда древние старики, помнившие чуму, рассказывали нам об этом замалчиваемом историею факте, как о слышанном ими от его современников, и мы выражали им свое недоверие и сомнение, они, для вящего нашего убеждения, указывали на одну из глав этого храма, как на лучшую, по их мнению, свидетельницу правдивости их рассказов. Дело в том, что одна из глав храма представляет действительно точное подобие царской короны, и такой главы нет больше ни на одном из московских храмов. Вот и объясняют ее появление на храме тем, что будто бы августейшая невеста, выходя из церкви молодою женой своего раба, и в самом деле едва только выведенного ею из рабского состояния в буквальном смысле этого слова, пожелала, чтобы церковь, стены которой видели совершившееся в ней редкое событие, навсегда сохранила в чем-либо память о нем, и тогда же соизволила украсить храм своею короной. Повторяем, за что купили, за то и продаем, но именно такое объяснение слыхали не один раз, и в том числе от лица, которому, по обстоятельствам его происхождения, имели некоторое право доверять.
Против паперти Воскресенского храма, на углу Покровки и Барашевского переулка, еще не так давно, каких-нибудь лет 15-20 назад, смиренно прижавшись к великолепному дому IV-й гимназии, стояла, на удивление и потеху всех проезжих и прохожих, жалкая избушка на курьих ножках, составлявшая собственность протоиерея Воскресенской церкви, Ст. Тим. Протопопова, о котором, равно как и о его пресловутой избушке, позволим себе сказать несколько слов.
Достопочтенный протоиерей всею своею жизнью представлял редкий образец того, как трудно бороться против безжалостной судьбы, и как иногда полнота личного и семейного благополучия может гибельно отражаться на всей житейской карьере человека. В молодости, блистательно окончив курс в Московской духовной академии и тем отличив себя перед страшным судьею всех и учащих, и учащихся в академии, митрополитом Филаретом, Степан Тимофеевич удостоился от него редкой чести, какая выпадала на долю одного студента из всего кончающего курс класса, - оставления при академии в звании бакалавра и в должности младшего преподавателя, для приготовления к профессорской кафедре. В то счастливое время ученый юноша, естественно, мечтал и об ученой деятельности, но потом, не успев дождаться назначения экстраординарным профессором, как-то так вышло, что взял да и женился, по всем правилам, какие предписывал тогдашний обычай на этот случай для всех, как их звали в среде духовенства, "кончалых академиков". То есть, получил от "свахи по духовенству" предложение, не угодно ли жениться на дочери одного московского протопопа, посмотреть невесту, нашел себе по душе как ее, так и ее приданое, в размере нескольких тысяч рублей денег и нескольких сундуков тряпья, и ударил по рукам. Молодые зажили счастливо, если б их личное благополучие не омрачалось двумя обстоятельствами: образцовым плодородием молодой профессорши, дарившей любимого супруга с редкой аккуратностью, через сроки от 9 до 10 месяцев, или наследником, или наследницей, да стесненностью материальных обстоятельств. В те времена труженики духовно-учебного ведомства вознаграждались поистине жалким гонораром, так что ординарные профессоры духовных академий получали жалованья 850 рублей с чем-то в год, а экстраординарные и бакалавры ровно вдвое меньше, что-то около 35-37 рублей в месяц. Митрополит же не только не находил этого странным или обидным для их ученого достоинства, но чуть ли не усматривал в их нищенских окладах могущественного средства к охранению их от суетной роскоши и непозволительных для ученого мужа излишеств. Немудрено, что через несколько лет, посвященных голодной науке да чересчур успешному обзаведению себя потомством, Степан Тимофеевич от женина приданого сохранил одно лишь воспоминание, а так как жить с большою уже семьей, требовавшей и нянек, и кормилиц, на 35 руб. и 8 руб. с копейками магистерской пожизненной пенсии представлялось невозможным, то он и вынужден был прибегнуть к обычному в подобных обстоятельствах средству поправить свое материальное положение, переменить карьеру профессора на карьеру приходского священника в Москве. Филарет не особенно любил, когда ученые изменяли своей профессии из соображений материального свойства, но, с другой стороны, считал не бесполезным, чтобы личный состав духовенства время от времени освежался вступлением в его ряды и очень умных, и бесспорно просвещенных людей, и охотно дал просителю священническое место в приходе хотя и не слишком богатом, но, все-таки, с доходом, по крайней мере, вчетверо большим академического жалованья. Но и семья не переставала и расти, и увеличиваться, так что скоро и этот доход оказался недостаточным; пришлось опять прибегнуть к митрополичьей милости. Филарет поморщился, но перевел Степана Тимофеевича в приход Иоанна Предтечи, что у Креста, близь Крестовской заставы. Приход этот был небольшой, довольно грязный по населению, но, тем не менее, один из богатейших: церкви принадлежала огромная полоса земли, заключенная между Переяславской слободой и Пятницким кладбищем с одной стороны, и Ярославским шоссе и Красным прудом с другой. Земля эта издавна сдавалась в аренду огородникам и приносила такой доход, что даже половина его, поступавшая в пользу причта, составляла солидную сумму, и 1/4, приходившаяся на долю священника, равнялась нескольким тысячам рублей.
Увы, не на долю, однако, Степана Тимофеевича выпало собирать даровые тысячи: переход его к этой церкви состоялся перед самым проведением Николаевской железной дороги. Прошел год с небольшим его служения в новом приходе, как начали обнаруживаться самые зловещие признаки для его благосостояния: около церкви и в окрестностях ее то и дело стали появляться какие-то люди с астролябиями и цепями, громыханье которых скоро навело панику и на причт, и на его арендаторов. Разнеслась молва, что по их огородам пройдет чугунка; слух не замедлил подтвердиться. Вскоре к митрополиту было прислано почтительное уведомление от распорядителей постройкою Николаевской дороги, что принадлежащая Крестовской церкви земля отходит под полотно для рельсовых путей, и что церковь в непродолжительном времени имеет быть вознаграждена за это отчуждение ее собственности.
Однако ж, выражение "в непродолжительном времени" оказалось не совсем точным; прошел год, прошел другой, от церковных огородов следа не осталось, по ним знай себе весело свистали паровозы да громыхали поезда, церковь успела обеднеть, оставленная с одними убогими прихожанами, принадлежавшими к беднейшему типу призаставного люда. У причта, и особливо у его настоятеля, животы подвело, ибо семья его к этому времени увеличилась до цифры просто неприличной, чуть ли не до десятка сыновей и дочерей. Пришлось ему и тут маяться по-прежнему, пока хватало терпения. Но еще через год, два, оно лопнуло, и почтенный протоиерей, к этому времени считавший между своими товарищами и известных ученых, и архиереев, и знатных чиновников, опять с сокрушенным сердцем поник головой перед митрополитом. "Уж не знаю, что мне с тобой и делать! - изрек сей: - нигде-то тебе не сидится!". Однако смилостивился и предостерег от возможной новой ошибки: "Смотри, не лучше ли повременить, потерпеть?" - вопросил он и после отрицательного ответа обещал что-нибудь сделать.
Вскоре освободилась вакансия настоятеля при Воскресенской в Барашах церкви, и Степан Тимофеевич был на нее переведен, чтобы здесь скончать и дни свои. Впрочем, раз было он покушался бежать и отсюда, и опять на старое пепелище, ко Кресту: было это, если не ошибаемся, или в конце 60-х, или в начале 60-х годов. Управление Николаевской дороги, наконец, само вспомнило, что за ним есть небольшой должок, да еще кому? Крестителю Иоанну! и распорядилось сразу уплатить стоимость отнятой у церкви земли с начислением % за все годы, протекшие со времени отчуждения. Церковь получила громадную сумму, % с которой составлялось гораздо больше, чем сколько давали огороды, и приход снова разбогател, и причт, уже новый, сразу поправился. И тут судьба беспощадно насмеялась над Степаном Тимофеевичем! А он, обуреваемый семьею в двенадцать, не то четырнадцать душ, из которых старшие уже кончали ученье, а младшие сидели на руках у кормилиц, и здесь испытывал самые острые приступы нужды. Первым движением его после этого счастливого для Крестовской церкви события было идти к митрополиту и проситься опять в прежний приход, но Филарету он уж надоел своими нуждами и просьбами, и нарвался, как рассказывали, на очень резкий отказ. "Да что я тебе за нянька, и что ты за ребенок?" - прикрикнул, будто бы, чуть не восьмидесятилетний митрополит на чуть не шестидесятилетнего, увешанного, по его же милости, крестами и орденами, и так и оставил его в Барашах доживать век.
Домишко его, маленький, деревянный, полусгнивший, враставший в землю и кривившийся на бок, поистине был позором всей Покровки, представляя прискорбный и забавный контраст окружавшим его великолепным зданиям; низенькие стены его были обвешаны огромными вывесками цирюльника, занимавшего лицевую половину дома; сам же протоиерей, со всем многочисленным потомством, ютился в задней квартирке с крошечными комнатками, из которых не было ни одной такой, где бы могла сразу поместиться вся наличная семья его. Вчуже было умилительно созерцать эту редкую картину явного благословения Божия, какая представлялась взорам посетителя чуть не каждый вечер в этих маленьких каморках: за самоваром, с грудным ребенком на руках, сидит матушка и разливает чай; из детской то и дело прибегают мальчики-семинаристы, сыновья, за чаем; в соседней комнате слышится разговор дочерей-девиц с замужнею сестрой; рядом с о. протоиереем сидит старший сын, священник, третий сын - студент академии, зять - тоже священник, и вся эта компания ведет или поучительную беседу, или вспоминает о покойном втором сыне, который составлял не малое утешение родителям, отлично учился, кончил курс в академии так же, как и отец магистром, и вслед за назначением в профессоры семинарии скончался от скоротечной чахотки.
На таких семейных вечерах не было никакого напоминания о нужде, о бедности, о стесненных обстоятельствах; но и то, и другое, и третье как-то чувствовалось само собою, ощущалось в воздухе, проглядывало и сквозь чистенькие дешевенькие занавески на окнах и сквозь решетчатые сиденья "кондитерских" стульев, и сквозь всю незатейливую опрятность обстановки, но особенно выступало тогда, когда о. протоиерей начинал говорить о своем товарище архиепископе, о своем ученике, попечителе учебного округа, о своем друге, ректоре академии, и пр. т.п. И как-то невольно, как раз в эти минуты, приходило в голову: а сколько, однако, надо заплатить сапожнику и башмачнику, чтобы обуть такую семьищу, портному и портнихе, чтобы хоть как-нибудь ее одеть, не говоря уже о том, чтобы свозить в театр, на прогулку в Петровский парк или Сокольники, и т.п.?
Даже избушка-то эта своим существованием обязана была стесненным средствам о. протоиерея: церковный староста давно готов был купить ее у него, сломать на дрова и выстроить хороший каменный дом на ее месте. Но это грозило тяжкими убытками ее хозяину, ибо с парикмахерской и с нескольких лавок, устроенных в жалкой сараюшке, он ежегодно получал наемной платы не меньше того, сколько она стоила, и понятно, что страшился прекращения этого дохода, как подспорья к доходам от церкви. И только после его смерти сняли с Покровки этот живой позор, и застроили место большим каменным домом, принадлежащим церкви.
Введенский переулок к Воронцову полю не представляет ничего особенно замечательного, и о нем едва ли бы стоило говорить, если б он не оканчивался, на углу Воронцовской улицы, небольшим деревянным домиком на каменном фундаменте, принадлежавшим той самой М.А. Мазуриной, которой мы посвятили столько страниц в одной из предыдущих глав. В этот-то неказистый снаружи домик вынужден был влезать в окно с улицы весь полицейский персонал местной части, и на обширном дворе его выдержать жестокую атаку Мазуринских псов, из которой едва-едва вышел победителем.
Не особенно давно Введенский переулок приобрел нового богатого обывателя в лице Викулы Елисеевича Морозова, одного из внуков знаменитого Саввы, родившегося гуслицким мужиком, а умершего архимиллионером, царьком московских мануфактуристов и владельцем необъятно громадной Орехово-Зуевской Никольской мануфактуры, впоследствии столь печально прославившей его старшего сына Тимофея Саввича Морозова.
Замечательно странное и не особенно выгодное совпадение: почти все московские мануфактуристы-миллионеры ведут свое начало из Гуслиц, знаменитого прежнего гнезда фальшивых монетчиков. Хлудовы, Зимины, Тюляевы и множество других, вместе с целым маленьким племенем теперешних Морозовых - все происхождением из гуслицких мужиков. Таким же мужиком был и основатель Морозовских богатств и фирмы "Саввы Морозова с сыновьями". Последних было несколько: Тимофей, Елисей, Захар и, кажется еще двое, исчезнувших из мануфактурных летописей. Тимофей Саввич унаследовал большую часть Никольской фабрики, Елисей Саввич меньшую, Захар Саввич - Богородско-Глуховскую мануфактуру. Все они умерли, и последние два уже давненько. Захару Саввичу наследовал Иван Захарович, который тоже умер несколько лет назад, оставив после себя Арсения и Давыда Ивановичей, небезызвестных покровителей и благодетелей литературы, в лице издателей погибших "Голоса Москвы" и "Русского Дела" и здравствующего "Русского Обозрения". После Тимофея Саввича остался теперешний представитель фирмы Савва Тимофеич и, наконец, после Елисея Саввича, - Викул Елисеич, обыватель Введенского переулка. Почти все Морозовы, кроме Богородско-Глуховских, живущих в наемной квартире на Новой Басманной, имеют собственные дома-дворцы в Москве. Так, известная жертвовательница В.А. Морозова, урожденная Хлудова, дочь Алексия Ивановича, владеет великолепным домом бывшим гг. Лихачевых, на Пречистенке.
Савва Тимофеич живет в великолепном дворце с серебряным фонарем, близь Яузского бульвара, в Трехсвятительском переулке, который покойным Кокоревым был куплен в развалинах у какого-то князя, возобновлен самым безобразно роскошным манером, служил ему несколько лет самому резиденцией и потом, при какой-то заминке в делах, продан им Т.С. Морозову. Это тот самый дом, в котором, в звании почетного дворецкого, проживал у него известный севастопольский герой, отставной генерал.
Викул Елисеич не захотел отставать от родителей и воздвиг себе палаты в Введенском переулке, давящие тесную улицу своей громадой и, кроме этого, ни архитектурой, ничем иным не замечательные. За то их сам хозяин изо всех Морозовых один выделяется замечательною гуманностью к фабричным, служащим и всем, с ним и его фирмой дела имеющим. Это засвидетельствовали самые нелицеприятные свидетели бунтовщики, разграбившие Никольскую мануфактуру его покойного неприветливого дядюшки. Во все время беспорядков в зданиях Викулы Елисеича не было разбито ни одного стекла, не вынуто ни одного гвоздя, и чтобы спасти имущество или строение, нужно было только сказать, что оно Викула Елисеича: "а, ну, не трогай, коли так!" распоряжались коноводы мануфактурного мятежа. Точно также и служащие В.Е. свободно и неприкосновенно входили и выходили из своих домов, гуляли среди бунтарей, тогда как служащие Тимофея Саввича вынуждены были дрожать от страха в своих квартирах под замком, а своих детей и беременных жен прятать от буйства безобразников по чердакам и подвалам. Лучшая рекомендация мануфактурной добросовестности!

X.

А.И. Лобков и его дом. - Подрядчик Малкиель и еврейская колония близь Покровки. - Машков переулок и его достопримечательности: грязь и "Развлеченье". - Ф.Б. Миллер. - Характер и судьба его журнала. - Дом князей Голицыных и Свиньиных. - Новиченковское наследство и его история. - Храм Иоанна Предтечи и его колокольня.

Усадьба гг. Боткиных граничит с обширною усадьбой, некогда принадлежавшей небезызвестному в свое время московскому богачу Алексию Ивановичу Лобкову, а к нему в руки попавшей, как нам приходилось слышать, от какого-то родовитого барина за долги. Судя по мрачной, неприветливой архитектуре и флигелей, и главного дома, типом своим напоминающего казематы старинной Иностранной Коллегии, здания эти едва ли не старше Петровской эпохи и, очевидно, без особенных изменений достояли до Алексия Ивановича, да и после него, кроме небольших поправок и перекрасок, ничего не испытали. Сзади печальных и сумрачных хором уцелел и старинный, такой же угрюмый и мрачный с виду, обширный сад, длинным деревянным забором отделенный от Кривого переулка, соединяющего Машков переулок с Чистопрудным проездом.
О прежнем владельце этой усадьбы А.И. Лобкове сохранилась в Москве память и как отчасти о филантропе, и как преимущественно о крупном дисконтере старого закала, и вообще как о человеке гордом, самолюбивом и надменном. Будучи, по рождению своему, происхождения мещанского, он быстро разбогател и скоро достиг всех тех отличий, какие были тогда доступны купеческим богачам. Но все эти отличия даже и не заморили того червячка, который сосал его честолюбивое сердце и надменную душу: он смотрел дальше, и почетное гражданство, хотя бы и потомственное, да пару-другую золотых медалей, хотя бы по полфунта весом, вовсе не считал геркулесовыми столпами для своих вожделений и был едва ли не первым из московских купцов, ценою пожертвований и всякого другого сорта мздовоздаяний, достигшим до купленного генеральства. Но ему и этого было мало: сам сделавшись превосходительством, он уже не мог и мысли допустить о том, чтобы дочь действительного статского советника А.И. Лобкова могла выйти замуж не за генерала. А.И. посвятил все свои заботы осуществлению этой именно мечты и благополучно добился своей цели. Да оно не мудрено и было: единственная дочь была полной наследницей всех его богатств, а на таких невест и в те времена находились охотники даже из настоящей родовой знати, а из выслуженной и подавно.
И вот действительно дочь А.И. вышла замуж за генерала Егорова, которого знатность была отнюдь не первого, а только второго разряда. Но действительный статский советник накладного серебра, как в насмешку звали его среди купечества, был вполне удовлетворен, когда его дочь стала настоящим ее превосходительством, в звании супруги самого заправского генерал-майора. Судьбе неугодно было, чтоб А.И. долго наслаждался своим генеральством и окружившим его родственным генералитетом, тем не менее он умер в гордом сознании, что его самолюбивые мечты осуществились в полном размере, как он этого всю жизнь желал. Про его чванство, как мещанина во дворянстве, ходило не мало россказней, и из них мы приведем один рассказ потому именно, что лицо, передавшее его нам, слышало его лично от самого Лобкова.
Не столько в качестве купеческого генерала, сколько в качестве крупного и щедрого благотворителя, известный митрополиту Филарету и даже вхожий к нему, А.И. однажды приехал к нему, но не был принят, потому что митрополит был занят с каким-то другим, более высокопоставленным гостем. Взбесило это чванного гордеца, и задумал он отмстить своему архипастырю такую тяжкую обиду. И вот, когда будто бы через несколько времени митрополит сам приехал навестить его, то А.И. приказал прислуге сказать, что он не может принять гостя. Так будто бы Филарет и повернул от крыльца лошадей. Говорим: будто бы, ибо сомневаемся в этой второй половине рассказа. О митрополите Филарете известно, что он вовсе не был охотником до визитов, и если посещал изредка несколько самых аристократических домов, то лишь потому, что с их хозяевами, как, например, с князем С.М. Голицыным, был в отношениях и деловых, и вместе личной приязни. Дома эти в Москве были наперечет, и между москвичами было даже принято определять наивысшую знатность и вместе нравственное достоинство того или другого дворянского гнезда тем обстоятельством, бывает там или нет митрополит. "У него Филарет бывает" - это значило, что знатнее и пышнее такого барина и не найти. И потому-то сомнителен факт непринятия митрополита каким-нибудь Лобковым.
После смерти Алексея Ивановича его мрачная резиденция долго пустовала, так как наследники его не пожелали переселиться в нее. Наконец, и дом и флигеля были наняты небезызвестным в 1860-х и 1870-х годах евреем-подрядчиком Самуилом Мироновичем Малкиелем. Сей муж израильский пролетел над Москвой как бы трескучим метеором с своим богатством, о котором рассказывали в то время самые вздорные небылицы. Пророчили ему такую же колоссальную финансовую известность, как и его соплеменнику Полякову, и обстоятельства некоторое время так расположились, что, пожалуй, можно было и верить тому: прожив несколько лет в Лобковском гнезде, вдруг Малкиель покупает две громадные недвижимости в лучшей части Тверской, близь Страстного монастыря и Тверского бульвара, одну - у наследников графа Гурьева, другую - vis-a-vis первой, у князей Белосельских-Белозерских, обе с громадными домами на Тверскую и с бесконечными флигелями в переулках; Гурьевский дом отделывает специально под Пушкинский театр, а княжеский палаццо и без того великолепный и роскошный под свою квартиру, нижний этаж которой сдает соотчиму своему портному Корпусу. Перебравшись со всеми своими Ривками и Хайками, Пухимами и Лейзерами на пепелище одной из знатнейших княжеских фамилий Русского царства, еврейский скоробогач, однако, скоро начал замечать, что он не ко двору на новом месте: дела его стали ухудшаться, финансовая слава меркнуть, и едва прошло несколько лет, как он вынужден был один дом, с Пушкинским театром, продать банкирам Гинцбургам, тем самым, которые теперь трудятся над благополучным выворачиванием своих коммерческих кафтанов, а другой, в котором сам жил, и еще того обиднее - одному из самых закоренелых русаков, известному богачу, Преображенскому фабриканту Носову. Но, исчезнув бесследно сам и для Покровки, и для Тверской, он и той и другой оставил прочную о себе память в двух еврейских колониях, основавшихся в окрестностях обеих его резиденций.
Давно известно, что самая завидная и для евреев благодетельная черта их национального характера выражается в той цепкости, с какою еврейская нищета целыми гнездами липнет к тому своему собрату, которого Иегова благословил материальным достатком, и в той готовности, с какою каждый таковой растопыривает во все стороны свои руки для возможной поддержки меньшей своей братии: естественно, что как только Малкиель поселился для оседлой жизни на Покровке, так вся эта местность и подверглась мирному завоеванию со стороны израильского племени. И действительно: с половины шестидесятых до второй половины семидесятых годов все переулки, прилегающие к ней, наводнились массою евреев, глядевших изо всех окон, выползавших со всех дворов и торчавших у каждого дома; не прошло года, как местность глядела уже совершенным еврейским кварталом: появились контрабандисты - чайники, табачники, полотнянщики; ростовщики-сапожники и ростовщики-портные; ростовщики-часовщики и просто тайные закладчики. Основалась даже и официальная кредитная контора, во образе ссудной кассы еврея-купца Наркирьера. Ни в Машковом, ни в Кривом, ни в Фурманном переулках, ни в Доброй слободке не осталось ни одного дома, в котором бы не гнездилось по нескольку еврейских семейств, и все они до того оседло расселились по ним, что чувствовали себя как дома, и не только в своих логовах беспрепятственно справляли все обрядности и празднества своей религии, но выползали с ними наружу, совершая их, когда это было неизбежно, даже и на открытом воздухе, в виду множества свидетелей. С особенною откровенностью праздновали они свои так называемый кучки, то есть праздник Кущей. Для этого выбирался какой-нибудь двор попросторней, где-нибудь в уголке раскидывалась палатка (куща), в нее собиралось, в течение нескольких осенних вечеров подряд, все еврейское население из нескольких соседних домов, тесная палатка загоралась множеством свечей, и целый час и более продолжалось в ней религиозное еврейское торжество и пиршество. Православное население такого двора относилось к этим сборищам и с полною терпимостью, и даже с некоторым уважением к их благочестивому характеру, и с значительной долей любопытства. Под покровом осеннего вечернего мрака вокруг еврейской кущи собирались толпы православных мастеровых с их ребятишками, и внимательно, хотя всегда скромно и сдержанно, наблюдали за всем, что происходило в палатке. В одной Доброй слободке, переулке не свыше 1/4 версты протяжением, помним, этих кущей воздвигалось на задах обывательских дворов до пяти на разных дворах, и в каждую кущу сходилось богомольцев-евреев от 40 до 50 душ. То же было и в соседних переулках.
Когда Малкиель покинул Лобковские руины для нового чертога на Тверской, вслед за ним перекочевали и его единоверцы в окрестности Тверской, в переулки Бронных, но только те, которым почему-либо не везло на Покровке; все же те, кто пустил около нее прочные корни, естественно не нуждаясь в особенном покровительстве богатого соплеменника, остались на прежних местах, так что если эта колония с отъездом его и сократилась, то не на большую цифру, но зато в ней остались только члены, которые чересчур плотно уселись на своих местах. Таким образом еврейство в течение последних 30 лет расселялось постепенно по всей Москве и, наконец, заполонило ее до такой степени, что понадобились в последнее время суровые меры к избавлению ее от еврейского излишка.
После Малкиеля Лобковское гнездо, не изменив своего внешнего вида, круто изменило характер своего населения: в нем завелась чья-то типография, и даже русская, и главный дом отдан был под помещение московской земской управы, которая, если не ошибаемся, здесь и доселе коротает свой век.
Машков переулок, соединяющий Покровку с Харитоньевским, а чрез него и с Мясницкой, знаменита, во-первых, своими грязями, которые просыхают разве к середине лета, да и то, если оно бывает чересчур знойное, и притом до первого дождя; во-вторых - тоже грязями, только литературными, и давно уже притом высохшими. В этом переулке, и как раз в наигрязнейшем его пункте, и начал и окончил свое литературное поприще учитель московских кадетских корпусов и издатель-редактор журнала "Развлечение" Ф.В. Миллер, чуть ли не четверть века окачивавший грязью и помоями самых именитых представителей московского купечества, и на этой грязи успевший соорудить целую усадьбу прочных и доходных домиков тут же, в Машковом переулке, да такую же усадьбу прекрасных и еще более доходных дач в известном дачном подмосковном селе Пушкине. Как журнал, и притом иллюстрированный, "Развлечение" всегда носило характер убожества, ибо и начиналось, и продолжалось на деньги по истине медные: рисунки поражали уродливостью и аляповатостью, а литературный гонорар колебался между 20 и 25 рублями за очень плотный и содержательный печатный лист в 36 тысяч букв. Но как бездонная обличительная помойная яма, в которую еженедельно, по воле редактора, усаживали какого-нибудь именитого или популярного московского купца, журнал шел бойко и давал прекрасные барыши. Издавался он, конечно, под предварительной цензурой, но чтобы она не могла мешать его обличительному направлению, а следовательно и его доходности, Федор Богданович изобрел средство, которое с тех пор получило широкое распространение в нашей периодической литературе и до сих пор в ходу между поденщиками наиболее низкопробной уличной прессы. Средство это заключалось в таком изменении фамилий обличаемых и шельмуемых лиц, что и редактор, и автор оказывались решительно не уязвимыми ни законами о печати, ни общими законами о наказаниях, и в то же время обличаемого под видоизмененной кличкой безошибочно узнавала вся читающая Москва. Если, например, хотели пробрать Вакселя, то из него выходил Ваксин, из Алексеева - Лисеев, Пастухова - Петухов, Мазурина - Мазурик и т.д., и можно себе представить нравственное угнетение всех этих Плутомиров, Ватрушкиных, Плетюшкиных и проч., когда и они сами, и их приятели, и знакомые, под этими вымышленными фамилиями без малейшего труда угадывали их собственные. Так как поступки, приписываемые им, всегда отличались и безнравственностью, и глупостью, то им прежде всего было стыдно доказывать свою идентичность с описываемыми лицами; а потом - и для суда не было оснований усматривать в оскорбляемом печатью Ваксине непременно Вакселя, хотя бы и по собственному его удостоверению. Сотрудниками "Развлеченья", или, как тогда их называли в Москве, "Развлеченцами", были и сапожники (в буквальном смысле, как, например, Сухов), и купеческие молодцы, обличавшие своих хозяев, и ренегаты купеческого сословия, и изгои ежедневной печати, и вообще всякий сброд. В этом отношении Ф. Б-ч отличался безграничною широтой воззрений, быть может и потому, что такой-то именно сброд и не опасен был в смысле излишней притязательности на счет гонорара, и между тем делал свое дело, являя замечательную неистощимость в основательных или фиктивных обличениях, все равно.
Справедливость, однако, требует сказать, что и из этого сброда вырабатывались если не таланты, то во всяком случае бойкие писаки и не совсем бледные фельетонисты: таков был, например, в течение нескольких лет, Мичман Жевакин, болтовня которого, напоминавшая легковесную, но удобочитаемую болтовню парижских фельетониcтов, к тому же не лишенная юмора, всегда читалась с удовольствием. Кроме этого Мичмана, было в рядах "Развлеченцев" и еще несколько не бесталанных писак, впоследствии вышедших на более торную дорогу ежедневной уличной прессы.
Федор Богданович рачительно занимался своим журналом, как и большая часть русских журналистов, только до тех пор, пока не нажил себе от него порядочного состояния, а как только это случилось, вдруг его энергия и ослабела, что, при возникшей конкуренции "Будильника" и вновь основанного журнальчика "Свет и Тени", быстро отразилось на подписном благополучии "Развлечения", которое в последние годы жизни Миллера постепенно умалялось, а с его смертью и вовсе рушилось, и журнал, отвергнутый его прямыми наследниками, начал ходить по газетному рынку из рук в руки и еле-еле влачить свое существование, нынче у одного хозяина, завтра у другого и т.д. Умер Федор Богданович хотя и в преклонных годах, но отнюдь еще не дряхлым стариком, и совершенно неожиданно: в конце 80-го, помнится, или в начале 81-го года, нам случилось быть в загремевшем тогда в Москве новом Пушкинском театре в д. Малкиеля, на Тверской. Там мы встретили и Миллера, и в антрактах раза два сталкивались с ним в коридорах и каждый раз обменивались коротенькими разговорами. Он был на вид совершенно здоров, бодр и даже, как нам показалось, весел, и мы были глубоко поражены, узнав на следующий день о постигшей его мгновенной и безболезненной кончине.
По пути от Машкова переулка до Земляного вала особенно не на чем остановить внимание, кроме, разве, родовой усадьбы князей Голицыных, наследников покойного князя Михаила Федоровича, да соседней с ней Свиньинской усадьбы, да пресловутых Новиченковских руин, почти сорок лет ищущих хозяина, который бы сколько-нибудь образил их, и все его не обретающих.
Что касается Голицынской усадьбы, то она, помимо того похвально благообразного вида, в каком поддерживается доселе с неизменною рачительностью, замечательна уже тем одним, что на всем более чем 5-ти верстном протяжении Покровки от Ильинских ворот до Яузы представляет единственную недвижимую собственность, не попавшую в цепкие лапы какого-нибудь "золотого мешка" первой гильдии, а оставшуюся во владении того родовитого боярского семейства, предки которого восстановили ее после пожара 1812 года на месте сгоревшего старинного их гнезда.
Уступка духу времени сделана лишь тем, что барственные апартаменты главного дома с некоторых пор отдаются в наймы под квартиру, если не ошибаемся, железнодорожного клуба, но с такою уступкою во всяком случае легче помириться, нежели с отчуждением ее в чьи-либо коммерческие руки.
Последнее, к прискорбию, случилось с ее соседкой, Свиньинской усадьбой, которую господа Свиньины долго берегли и не выпускали из своих рук, но потом, все-таки, не отвертелись, продав ее гг. Мозеру и Блессингу, известным в Москве конструкторам музыкальных машин и, если не ошибаемся, купцам еврейского происхождения. Дом бывший Новиченкова с флигелями, после смерти своего владельца, прославился тем, что чуть не сорок лет ищет себе хозяина и никак не найдет, а какие и наклевываются, то немедленно перессорятся между собой, вступят в нескончаемую тяжбу и в конце концов, все-таки, отступятся от него, как будто это не обыкновенный каменный дом, от ветхости и беспризорности разваливающейся, а какой-то таинственный клад, никому не дающейся в руки. История этого дома за последние почти четыре десятилетия не лишена и интереса, и заслуживает того, чтобы дать о ней понятие.
До половины пятидесятых годов жил в нем, купно с своей невесткой, богатый купец Новиченков. В 1866 году, собираясь на тот свет, совершил он духовное завещание, которым все свое состояло в несколько сот тысяч рублей, вместе и с этим домом, отказал тогдашнему дому московского городского общества с тем, чтобы % с этого капитала употреблялись на богоугодные и благотворительные дела, а в самом доме устроена богадельня. Впрочем, в завещании оказался и крючок, на который в то время никто не обратил внимания, но которого оказалось достаточно, чтобы все завещание пошло прахом. Крючок заключался в том, что невестке завещателя предоставлено было пожизненное владение домом, и что только после ее смерти можно было заняться устройством в нем указанного благотворительного заведения.
Совершив завещание, Новиченков не замедлил и умереть в том же 1855 году, и его душеприказчики своевременно внесли в дом московского городского общества все оставшиеся после него деньги, в количестве 323.614 рублей 55 копеек, в доме же осталась доживать свой век мещанка Новиченкова и прожила еще 13 лет.
В этот промежуток времени совершилась реформа городового управления, причем все права, функции и обязанности уничтожавшегося дома городского общества перешли к купеческой управе, и сия последняя, в 1866 г., удостоверившись в смерти пожизненной владелицы завещанного дома, сочла своим долгом предъявить суду ходатайство о вводе ее во владение им.
Но - увы! - окружной суд отказал управе на том основании, что дом завещан не в безусловное ее распоряжение, а на определенную благотворительную цель, судебная же палата - на том, что упраздненное городское общество состояло не из одного купеческого сословия, и что за его небытием право распоряжения завещанным домом должно принадлежать отнюдь не купеческому обществу, а всей думе, как объединившей в себе все сословия.
Воспользовавшись таким оборотом дела, дума поспешила в 1870 году сама утвердить себя в правах наследства на дом, а, добившись этого, потребовала от купеческой управы и полученные ею по завещанию капиталы. Деньги, однако, у нас не принято отдавать иначе, как по исполнительным листам, и купеческая управа начинает перед думой отписываться, а дума с ней переписываться, и этот индифферентный обмен мыслей между Воздвиженкой и Юшковым переулком, на протяжении какой-нибудь версты с небольшим, тянулся ровно 6 лет, и кончился политичною размолвкой между двумя муниципальными учреждениями: городская управа решила требовать с купеческой деньги судом и ассигновала даже на судебные расходы 2.254 рубля. Но тут вышло непредвиденное препятствие: ассигновку эту должна была утвердить своим приговором дума и почему-то целых два года только собиралась это сделать, а потом вдруг решила, что не стоит процесса затевать. Пусть купцы владеют тем, что в их руки попало! Этот благодушный стих напал на думу как раз в 1878 году, т.е. ровно через 10 лет после смерти пожизненной владелицы дома.
Но так как не даром существует юридическое правило, в силу коего пусть pereat mundus, лишь бы fiat justitia, то и это благодушное решение думы было опротестовано губернским присутствием и затем отменено, и думу, так сказать, насильно заставили-таки вступить в юридическую потасовку с купеческой управой. От этой потасовки поживились одни только адвокаты обеих соперниц, ибо думе вчинять иска уже и смысла не было, за истечением срока давности, который она прозевала во время многолетней бесплодной переписки с купеческой управой, и ей было отказано во всех трех инстанциях. Между тем некогда прочный и ценный дом, в одной из лучших местностей города, могший давать огромные доходы при надлежащей о нем заботливости, целые десять лет стоял на выморочном положении, ветшал и валился, пока не обратился в развалины, составляя такой же позор всей Покровки, каким была для нее раньше деревянная гнилушка Барашевского протопопа. В каком положении вопрос о Новиченковском доме в настоящее время, о том не имеем сведений, но знаем, что последний раз дума занималась им в начале 1887 года, когда и было решено на запрос губернатора ответить, что городское управление лишено возможности исполнить волю завещателя, о чем и просит его представить чрез комитет министров на высочайшее воззрение.
В прошлом году, однако, то есть почти через пять лет после этого решения, Новиченковские развалины по-прежнему, во всем величии своего безобразия, косились на Покровку, и все проезжие и прохожие, при взгляде на них, по-прежнему выражали то же недоумение, к какому привыкли в течение целых десятков лет.
На границе Земляного, также как и Белого города, Покровка не изменила своему благочестивому характеру: раскинувшаяся у самого Земляного вала слобода Казенная, прорезанная двумя переулками, в своем переднем углу, выходившем одною стороной на Покровку, воздвигла обширный храм во имя Иоанна Предтечи, известный и теперь под обоими обозначениями: "что в Казенной" и "что на Земляном валу". В настоящее время храм этот благоукрашен, на подобие многих московских храмов, средствами различных жертвователей, но раньше он был далеко не столь благолепным н даже не каменным, а деревянным, и колокольню, на подобие многих сельских храмов, имел не в общей связи с церковью, а на известном от нее расстоянии, в виде отдельного сооружения. При перестройке храма из деревянного в каменный, и колокольня сооружена отдельно от него, на том самом месте, где стояла и деревянная. А так как она выходила на самую улицу, то меркантильные соображения надоумили надстроить ее над обширным двухэтажным жилым домом, выстроенным на церковной земле и приносящим немалый доход церкви от множества расположенных в нем квартир и магазинов. И каких только лавочек и магазинов не прикрыто этою колокольней! Прямо под нею свечная лавочка; в одну сторону от нее, к святым воротам, помнится, табачно-галантерейная торговля и сапожное заведение; в другую, к углу Садовой, игрушечная лавка, парикмахерская, на самой стрелке - колбасная и по Садовой - стекольная и мучная. Так, по крайней мере, это было несколько лет назад и на многих благочестивых москвичей производило не слишком приятное впечатление: они привыкли считать колокольню нераздельною частью храма, и наличность под нею чуть не целого рынка сильно задевала их религиозное чувство.

XI.

Окрестности Покровки по Земляному валу. - Филантроп Гааз и его больница. - Предания и анекдоты о нем. - Никольская церковь и Курский вокзал. - Черногрязка. - Происшествие с великими князьями. -Из "добровольческой" эпохи. - Проклятый дом. - Дом Г.И. Хлудова. - Пр. И. Медынцева. - Нищенский дворец князя Юсупова. - Именитые граждане Алексеевы и Борисовские. - Дом фон-Дервива. - Дом А.И. Хлудова.

В окрестностях Покровки, по Земляному валу до Высокого моста, названного так потому, что спускаться с него приходилось с высокого Грузинского холма, расположены церковь Николы в Кобыльском (или, по объяснению других, Ковыльском) с лепящимся сзади нее вокзалом (пассажирским) Курской дороги, Полицейская больница (в Малом Казенном переулке), множество обширных, прекрасных, утонувших в садах усадеб и над всеми ими горделиво возвышающийся дом-дворец наследников известного московского миллионера Герасима Ивановича Хлудова.
Что касается Никольской церкви, то об урочище, где она построена, существуют два мнения: во-первых, полагают, что тут был конный завод, или конный двор, и потому называют его Кобыльским; во-вторых, что тут расстилалась поляна, заросшая ковылем-травой, почему и приходится букву б в первом прозвище заменить буквою в; что вернее, нам не удалось доискаться, да и не так уж это интересно, чтоб слишком жалеть о том.
Много интереснее было бы произвести точное дознание, кому первому пришла в голову странная мысль застроить тесное ущелье позади церкви, между ее оградой и Сусальным переулком, зданиями Курской пассажирской станции, когда немного подальше к ее услугам стояло несколько обширных усадеб с бесконечными садами, вечно пустующих, никем не занятых и целые десятки лет тщетно продающихся покинувшими их хозяевами?
Теснота строений самой станции и ее окрестностей - ужасающая, и если предположить в этой местности пожар, да, например, в летнюю сухую пору, да при сильном ветре, то смело можно держать пари, что ни от всего окружающего станцию околотка, ни от нее самой, ни даже от Никольской церкви, и следа не останется.
Полицейская больница связана в памяти москвичей с именем ее создателя, О.П. Гааза: об этом симпатичном деятеле на поприще филантропии, столь художественно изображенном Достоевским в его романе "Идиот", сохранилось множество преданий, рассказов и анекдотов. Если начать с последних, то всего характернее вот какой. Ехал однажды Федор Петрович куда-то по какому-то безотлагательному делу; вдруг видит, что с возом сена, ехавшим впереди его, что-то попритчилось: соскочило ли колесо, или раскололось, но только воз сильно накренился и грозит повалиться на мостовую и придавить своего хозяина. Соскочил сердобольный старец с дрожек, и ну помогать мужику: не успели они ничего еще сделать, останавливается коляска, сидящий в ней старец вылезает вон и присоединяет к их усилиям свои. Это был князь Сергей Михайлович Голицын, председатель опекунского совета, первый московский аристократ той эпохи, один из приближеннейших к царскому семейству вельмож. Но так как он был старец еще древнее своего приятеля Гааза, да и дело для них было не совсем привычное, то немудрено, что они не столько помогали мужику, сколько мешали, топчась бесплодно вокруг воза. Около этой группы собралась порядочная толпа зевак, так что когда к месту происшествия приблизилась карета шестеркой, то сидевший в ней третий старец подходящего к ним возроста, в белом клобуке, не мог не обратить на них внимания, узнав в них своих приятелей, и по личному к ним расположено, и по совместной службе в тюремном комитете, поравнявшись с ними, благословил их и при этом, как им показалось, не без насмешливости улыбнулся. Когда, встретившись с митрополитом после этого уличного свидания, филантропы спросили его о смысле улыбки, так их смутившей, Филарет будто бы не обинуясь ответил, что не мог не рассмеяться, видя, что два столь почтенные мужа от чистого сердца занимаются бездельничеством. - Как бездельничеством? Да мы помогали бедняку. - Ну, а помогли ли? Оказалось, что нет, не они помогли, а другие, а что они после этих других наградили деньгами. - Вот с этого бы и начать, - заметил Филарет: - ибо вас уже никто не наградил за напрасно потерянное время, и вы же сами виноваты перед теми, ко вреду коих его потеряли. Ни тот, ни другой старец будто бы не нашлись ничего возразить на такое нравоучение.
О столкновении Гааза с Филаретом на одном из заседаний тюремного комитета на посрамление будто бы первым последнего рассказ известен, и по поводу его нам довелось говорить с одним из современников и Гааза, и Филарета. Не опровергая самого рассказа, за отсутствием к тому достаточных фактических оснований, лицо это, однако, осветило отношения Филарета к Гаазу по службе в тюремном комитете с точки зрения, как нам кажется, более верной и для репутации Филарета ничуть не прискорбной.
Дело в том, что Филарет считал христианское милосердие долгом, и в своей личной жизни исполнял этот долг почти на всю сумму своих доходов, ибо деньгами никогда не интересовался, скопидомством никогда не занимался и даже не знал в любую данную минуту, сколько у него денег и есть ли они у него, вспомоществования же и подаяния раздавал и направо и налево, и прямо в руки просителям, приходившим на Троицкое подворье, и во всевозможные благотворительные учреждения, и на всевозможные филантропические цели. Но слащавого сердоболия и нерассудительного мягкосердечия он и не понимал, и за добродетель не признавал, почему на глаза многих и представлялся жестокосердым.
Гааз же был филантроп во что бы то ни стало, и главное только филантроп. И вот, когда его беспредельное мягкосердечие сталкивалось с несокрушимой и беспощадной Филаретовской логикой на узенькой дорожке заботливости об арестантах, то разве им можно было обойтись без столкновения? Ф.П., например, как рассказывают, протестовал даже против телесных наказаний арестантов: Филарет указывал ему на миллион честных солдат, из которых каждого любой ротный командир волен был без всякого основательного повода засечь до полусмерти; Ф.П. домогался всяческих улучшений арестантского дарового стола: Филарет спрашивал его, много ли лучше едят миллионы честных крестьян-земледельцев, от труда рук своих питающие и себя, и свои семьи, и своих господ. Очень может быть, что и в пререканиях, на которые указывает рассказ, шла речь подобного сорта и в подобном направлении что Филарет обмолвился неловкой или неловко выраженной фразой, а Гааз придрался к выражениям и словам, преувеличив их истинный смысл, Филарет же не счел нужным терять время на объяснения и предпочел смирить самого себя публичным покаянием: все это весьма естественно, а последнее даже и в духе Филарета, и мы знаем не мало фактов, как глубоко раскаивался он в своем случайном жестокосердии и как потом ревностно делами заглаживал свою иногда невольную вину - перед обиженным или потерпевшим от его суровости.
Садовая от Малого до Большого Казенного переулка носит, как и площадь у Покровских ворот, то же название Черногрязки, но только еще с большим на него правом, ибо каких-нибудь 25 лет назад на этом, к счастью, небольшом пространстве была большую часть года такая топь, что и вспоминать стыдно. Довольно сказать, что одиночные экипажи всю весну и осень опасались затонуть в ее глубокой грязи, а пешеходов, которым представлялась надобность перебраться с одной стороны улицы на другую, грязные золоторотцы перетаскивали на плечах, взимая за эти услуги от 3 до 5 и более копеек, и именно в этой непроездной грязи, в начале 70-х годов, безнадежно засела придворная карета, в которую только что изволили сесть, по пути с Курской станции в Кремль, их высочества великие князья Сергей и Павел Александровичи, возвращавшиеся из Крыма, куда они провожали августейшую родительницу, в Бозе почивающую государыню императрицу Марию Александровну.
Во времена пресловутого добровольческого движения, перед последнею восточною войной, местность эта в течение долгого времени была ежедневно по нескольку раз свидетельницей того энтузиазма, которым был охвачен мгновенно весь русский народ, и тех восторгов, которыми выражался этот энтузиазм со стороны московского населения всех классов, и преимущественно простонародных.
Мы не раз бывали на Курском вокзале на проводах добровольцев, и перед нами живо рисуется их обычная картина: от самой Покровки до вокзала вся мостовая Черногрязки запружена экипажами; все тротуары по обеим сторонам улицы, равно как и разделяющие их от ряда домов палисадники, битком набиты народом: вот чья-то целая школа, и с учителем во главе, глазеет на подъезжающих к вокзалу добровольных ратников за веру Христову; вот целая модная мастерская из девочек и девушек разных возрастов, отпущенная на проводы хозяйкой; вот целая толпа фабричных, пробирающаяся к вокзалу между экипажей и чуть не под ногами лошадей; в самом вокзале яблоку упасть негде: неумолкаемое ура, умиленные слезы перед кучками добровольцев, объятия с ними совершенно незнакомых им людей, рукопожатия, благословения. На дебаркадере то же; полотно дороги, через все протяжение Сыромятников, от станции до Андроньева монастыря, кишит народом, не добравшимся до станции и ограничившим свое патриотическое сочувствие добровольческому подвигу скромною надеждой, на ходу поезда, поклониться хоть вагонным окошкам, за которыми сидят путники, и через них послать им свое напутствие и благословение... И при этом ни малейшего признака беспорядка, ни шума, ни столкновений, столь естественных среди такого многолюдства, ни каких-либо замешательств: напротив, чинное, большею частью, молчаливое изъявление сочувствия, благожелания, благословения в умиленных взорах, в блестящих слезами глазах на грубых, загорелых лицах и изредка в восторженных жестах и восклицаниях... Что-то небывалое, непонятное, таинственное и чудесное сказывалось в этом своеобразном проявлении исторических инстинктов православного народа, без чьих-либо посторонних побуждений и зазываний сбегавшегося каждый день со всей Москвы, чтобы хоть глазком взглянуть, хоть в спину посмотреть тем самоотверженным героям, которые, никем не приглашенные, спешили на защиту православной веры и братьев-славян, до той поры совершенно неведомых массе русского простонародья...
Как раз на полпути от Курского вокзала к Высокому мосту, на левой стороне Садовой, стоит, посреди густо разросшегося над самою улицей, почти дремучего сада, желтый двухэтажный каменный дом с мезонином, унылого и мрачного, почти зловещего вида, с обвалившеюся штукатуркой, с разбитыми стеклами в окнах и без всяких признаков обитаемости.
Как мы себя помним, то есть в течение с лишком тридцати лет, по крайней мере, сотни раз приходилось нам проходить и проезжать мимо этой разоренной и покинутой усадьбы, и всегда она представлялась нашим взорам в одном и том же виде, возбуждая естественное недоумение, как это ни настоящие ее владельцы, никто из любителей привольного барственного житья, не воспользуется целые десятки лет ни этим огромным, поместительным домом, из которого можно бы было отделать чуть не дворец, ни садом, сквозь мрачную чащу которого он выглядывает своими подслепыми окнами, ни другим еще более обширным садом, раскинувшимся позади его до самых Сыромятников, как и все сады владений, расположенных по этой стороне Садовой от самой Никольской церкви до Яузы.
Владение это, как нам некогда рассказывали старожилы этой местности, в былые времена принадлежало какому-то дворянскому роду, потом, по обычному порядку, выросшему с течением времени до степени непреложного закона, перешло в купеческие руки. Купец хозяин, для извлечения из бездоходного владения барышей, начал отдавать дом жильцам, разделив его на мелкие квартиры. И вот с этой-то эпохи судьба дома окрасилась в легендарный колорит, степень достоверности которого едва ли подлежить проверке. Рассказывают, будто в одной из квартир поселилась какая-то особа женского пола, молодая и красивая; будто у нее и дневал и ночевал какой-то чернец, выдававший себя за ее старшего родственника; будто этот родственник, долго ли, коротко ли, приревновал свою юную родственницу к неизвестному ему сопернику; будто однажды он уличил ее в том, в чем подозревал, и, не долго думая, зарезал сначала ее, а потом и себя... Происшествие это рассказы относят к 30-м или 40-м годам, и оно будто бы произвело столь тягостное и ужасающее впечатление на всех прочих обитателей дома, что они немедленно покинули это гнездо страшного двойного преступления, и с той поры на их месте никто из обывателей не пожелал селиться. Так прошли многие годы, дом оставался пустым, хозяин его бросил, считая проклятым, а народная молва пустила басню, будто в доме поселилась нечистая сила. Как нарочно, басне этой случилось найти оправдание и подтверждение. В 50-х годах, какой-то провинциал, задумав поселиться в Москве, восхитился привольем, окружавшим проклятую усадьбу, нанял ее за дешевую цену, отделал дом, подчистил сады и уже мечтал пожить в свое удовольствие, но потом, через несколько месяцев, совершенно неожиданно покинул дом на произвол судьбы, уехав неизвестно куда. Местные обыватели, конечно, объяснили это обстоятельство в желательном для их фантазии смысле, и рассказы о чертовщине, о всевозможных пакостях, устраивавшихся ею нарушителям ее покоя, о невообразимых и неописуемых ужасах, испытанных последними за короткий срок пребывания в этом проклятом доме, о кровавых привидениях, бродивших каждую ночь по всем комнатам, снова полились рекой. Как бы то ни было, а с той поры дом опять остался необитаемым и, ветшая год от году, скоро пришел в прежнее положение, напоминая здание, сильно потерпевшее от соседнего пожара, и в таком виде оставался до последнего времени, да, кажется, и теперь остается.
Совершенную противоположность с этим выморочным имуществом представляет дом наследников Гер. И. Хлудова, стоящий у самого спуска к Высокому мосту. Прежде он принадлежал купцам Усачевым и в то время чуть не сделался настоящим дворцом: великая княгиня Елена Павловна так прельстилась его изящною в своей простоте архитектурой, значительно напоминающей Останкинский дом графов Шереметевых, чрезвычайно внушительной наружностью и счастливым местоположением на гребне возвышенного холма, что выражала настойчивое желание приобресть его в собственность, и только когда это по каким-то причинам оказалось невозможным, приобрела недвижимость на Остоженке, известный Михайловский дворец, уступленный впоследствии лицею цесаревича Николая и вскоре затем сгоревший почти дотла. Из его-то пепла и вылезло то истинно безобразное в архитектурном отношении строение, которое вмещает в себе в настоящее время Катковский лицей, и обязано оно своей аляповатой наружностью исключительной заботливости педагогов-публицистов о приспособлении здания к воспитательным и учебным целям.
От Усачевых красавец-дом и перешел в собственность старшего представителя фирмы Ивана Хлудова сыновей, Герасима Ивановича. Фирма эта одна из знаменитейших в Москве: по происхождению она сродни Морозовским фирмам, ибо родоначальник ее был тоже мужик-гусляк; возрастом почти ровесница им; богатством, по крайней мере, равняется с ними, если не превосходит их. Последнее весьма вероятно, особенно в виду того, что Морозовский дом уже теперь успел раскинуться на три самостоятельных фирмы, тогда как Хлудовский доселе составляет одну. У Ивана Хлудова было четверо сыновей: Давыд, Назар, Герасим и Алексий. Первые два вслед за смертью отца выделились с своими долями наследства, и фирма осталась в руках у двух только сыновей. В свою очередь, после смерти Алексия Ивановича Хлудова не замедлил последовать за ним пресловутый ординарец генерала Черняева, сын его Михаил Алексеевич, так что и теперь, если не ошибаемся, фирма остается в распоряжении двух лиц: Ивана Герасимовича и Василия Алексеевича, и, быть может, еще долго не ощутит надобности размениваться на мелкие единицы. Средствами же она обладает колоссальными: ей принадлежат всецело две громаднейшие мануфактуры - Егорьевская и Ярцевская, множество паев в других мануфактурах и компаниях, акций в страховых обществах. После смерти Герасима Иваныча осталось, как тогда утвердительно говорили, до 16 миллионов, да после Алексея Иваныча столько же: капитал почтенных размеров.
Дом свой Герасим Иваныч вел на самую утонченную ногу, да и сам смахивал на англичанина. У него не раз пировали министры финансов и иные тузы финансовой администрации; сад при доме, сползавший к самой Яузе, был отделан на образцовый английский манер и заключал в себе не только оранжереи, но и птичий двор и даже зверинец. Более полжизни прожил Герасим Иваныч в этом доме безмятежно и благополучно, приумножая богатство, возвышая свою коммерческую репутацию, затевая различные прибыльные предприятия, и сюда же был привезен бездыханным от подъезда купеческого клуба, куда шел прямо из страхового общества с миллионом только что полученной за сгоревшую Ярцевскую фабрику премии.
Замечательно, что и брат его, Алексей Иваныч, умер такою же почти смертью, едучи на извозчике из гостей, так что и попал домой мертвым не прямо, а сначала побывав в Тверской части. Далее, сын его, Михаил Алексеич, обязан ранней смертью известным своим излишествам, которыми прославился еще в сербскую войну. Наконец, и его сын, 12-летний мальчик, умер от сотрясения мозга, пришибленный бревном, упавшим с какой-то постройки, когда он спешил домой из пансиона, где учился. Видно, смерть, как и жизнь, как и судьба, тоже имеет свои капризы и прихоти.
Если идти влево от Покровки по Земляному валу до Красных ворот, то на углу Харитоньевского переулка мы увидим просторный каменный двухэтажный дом, ничем особенно не замечательный, кроме того, что принадлежал злополучной Прасковье Ильинишне Медынцевой, жертве сначала семейных недоразумений и неприятностей, потом сребролюбивых вожделений известной баронессы игуменьи Митрофании и наконец собственной своей слабости, кажется, и сведшей ее в могилу. Эпопея ее злоключений началась чуть ли не более 30 лет назад, и почти до самой смерти, при всем своем богатстве, она не имела возможности распоряжаться свободно ни им, ни самой собою. Еще нестарой женщиной попала она под опеку мужа и сына; позже заключена была, с их же согласия, игуменьей Митрофанией в ее Покровской общине, где на нее смотрели, как на неиссякаемую дойную корову или на курицу, способную несть золотые яйца в неограниченном количестве; последние годы жизни, при помощи добрых людей освободившись от всяких официальных попечений, она уже сама оказалась на столько неправоспособной к независимому, самостоятельному существованию, что добровольно стала под опеку собственной прислуги, выходя даже на недалекие вечерние прогулки не иначе, как под конвоем слуги. Наконец, и после смерти не сразу ее оставили в покое, а только тогда, когда не удалось уничтожить ее главнейшего доброго дела - крупной жертвы на богоугодные и благотворительные цели. Уничтожить это доброе дело можно было, только разорвав на суде ее духовное завещание, а это сделать можно было опять-таки, лишь доказав, что она доживала век не в своем уме. Нашлись люди, которые, ничтоже сумняся, напрягли все свои умственные силы, чтобы только переворотить прах покойницы в могиле и распозорить ее память, как сумасшедшей старухи; но, слава Богу, нашлись и такие, что заступились за ее кости, сняли с нее подозрение в безумии и доставили ее душе хоть ту отраду, что ее последняя, истинно добрая воля не уничтожена путем юридических софизмов.
От Медынцевского дома рукой подать до Юсуповского, некогда роскошной княжеской резиденции одного из первых богачей русской аристократии, а ныне унылого постоялого двора для забираемых полицией специалистов и специалисток нищенской профессии. Говорим: "постоялого двора", ибо домом заключения его никак нельзя назвать, в силу распорядков, установленных самим "комитетом для призрения нищих". Дело в том, что если бы действительно забирались все нищие, ходящие по Москве, то для их помещения не хватило бы и десятков таких домов, как Юсупова. Отсюда между нищими и их Юсуповским дворцом по необходимости установились такие отношения, что не он нужен для нищих, а нищие нужны для него. Отсюда и ловитва нищих производится по сигналу из Юсуповки, когда там почему-либо освобождается достаточно места, причем, как говорят насмешники, наперед даже указывается точное количество, сколько "подать нищих". Столько и ловят, ровно столько и подают. Пройдет неделя-две - эту партию отпускают, а частью рассылают в подлежащие общества и на родину, и опять заказывают подать "свежих". В этом равномерном обмене одной партии нищих на другую все функции "нищенского комитета" и заключаются, и обе заинтересованные стороны совершенно довольны: комитет знает, что он всегда обеспечен, так сказать, живым материалом для проявления своей служебной деятельности, нищие знают, что высидка в Юсуповке не более, как отдохновение от забот и тягот побирашничества.
Ближе к Красным воротам красуется, рядом с Медынцевским, великолепный дом именитого гражданина Сергея Владимировича Алексеева. Сергей Владимирович - представитель одного из старейших купеческих домов в Москве, и его предок, при объявлении французской войны, вместе с Боткиными, Корзинкиными и Шевалдышевыми, был одним из крупных жертвователей на военные надобности. В 30-х годах его фирму представляли два его сына - Владимир и Петр Семеновичи. Они в свое время прославились тем, что для раздела после отца наследства вынули из опекунского совета принадлежавший им вклад свыше 100 миллионов рублей. В 60-х годах дети Петра Семеновича самым радикальным образом разорились, так что навсегда сошли с коммерческой арены и доживали век приказчиками у богатой родни, наследники же Владимира Семеновича сохранили свое богатство и положение доселе: Александр Владимирович давно уже скончался в своем великолепном доме на Пречистенском бульваре, оставив Москве в наследство своего сына, Николая Александровича, недавнего городского голову, погибшего такой трагической смертью, а брат его, Сергей Владимирович, дядя головы, здравствует, по милости Божией, доселе.
Напротив его дома, бывшим домом Стрекаловой владеет г. Борисовский, потомок Петербургского городского головы, переселившийся в Москву с тех пор, как купил сахарный завод "Кноп и Пасбург" за Сокольниками, близь Преображенского. Г. Борисовский небезызвестен по своему значительному участию в злоупотреблениях коммерческого ссудного банка, за каковое, кроме судимости в знаменитом Струсберговском процессе, довольно чувствительно поплатился и из денежных средств, будучи присужден, вместе с другими, к удовлетворению гражданского иска, вытекшего из помянутого процесса.
О доме г. фон-Дервиза, Сергея Павловича, сына известного железнодорожного креза, можно сказать только, что он раньше принадлежал комиссионеру по выписке машин Бутенопу, что стоит в таком закоулке, неудобнее которого трудно найти, цельного ничего собою не представляет, вида никакого не имеет и тех громадных денег, которые, по слухам, затрачивает на его внутреннее убранство его владелец, по всем вышеизложенным причинам, едва ли заслуживает.
Алексий Иванович Хлудов, после раздала с братьями задумав строить отдельный дом для своей семьи, в выборе места тоже оказался не удачнее г. фон-Дервиза: его дом своим безобразным колпаком над крышей словно вылезает из-под дрянных построек убогого тупика, идущего с Садовой от зданий бывшей Яузской части и упирающегося сейчас за Хлудовским палаццо в ров, по дну которого проложены рельсы соединительного пути Курской дороги с Ярославскою, обстановка, едва ли достойная дома, строенного с тем расчетом, чтоб его принимали за дворец. Теперь, впрочем, в этом большой беды нет: доставшись после смерти строителя его сыну Михаилу Алексеичу, он был отказан последним, по духовному завещанию, на устройство детской больницы в память его несчастного сына, о безвременной смерти которого мы уже выше упомянули.

XII.

Что такое Басманная? - Железнодорожный мост и его история. - Разъединительная ветвь железной дороги.

О Басманной всего вероятнее предположить, что она никогда не была пригородным селом в том смысле, как Елохово, Красное, Рубцово-Покровское и др. В этом убеждает и самое ее прозвание, которое даже в простонародье упорно сохранило окончание женского рода, тогда как всем несомненным селам тот же народ присвоил прозвища среднего рода, строго грамматически согласуя их с словом село. И в самом деле, как странно было бы услышать от московского простолюдина, что он пойдет в Елохову, Красную, Покровскую и т.д., также точно вы никогда не услышите от него, например, что он собирается в Басманное, или что быль в Басманном.
Это была просто проезжая дорога от Покровских городских ворот к подмосковному селу Елохову, сначала, по всей вероятности, пустынная, не застроенная и не заселенная, изображавшая, быть может, даже просеку середи леса; впоследствии, когда по ее кайме указали селиться басманникам, она начала обстраиваться с обеих сторон жилыми и усадебными строениями, которые еще позже и составили непрерывную улицу. И что это именно так происходило, на то указывают и доселе сохранившиеся чересчур обширные размеры усадеб почти у всех частных владений, расположенных по Басманной: очевидно, что в эпоху ее заселения каждый поселенец, ставивший свой домишко окнами на дорогу, позади его встречал совершенно свободное пространство, от которого и отрезывал себе под усадьбу столько, сколько было надобно и угодно. К этому же заключение располагает и совершенное почти отсутствие на Басманной переулков, столь частых в настоящих селах: и не с кем, и не с чем было устраивать соединительные пути, да и не зачем, ибо каждый обыватель с своих задворков мог свободно, за отсутствием поселка, пройти куда угодно.
Если ж это не было село, а лишь дорога, постепенно застраивавшаяся сплошными жилыми строениями, то, следовательно, не могла Басманная быть и поместьем и отчиной боярина Басманова, чего весьма хочется многим сочинителям московской старины, ибо ни князья, ни цари московские проезжих дорог своим боярам не дарили. Не говорим уже о том, что происходи она от Басманова, она и была бы Басмановой или Басмановской, а никак не Басманной.
Следовательно, одно и остается объяснение этого названия, то есть, что на всей версте ее протяжения, до самого въезда в село Елохово, обитали басманы или басманники, артисты утонченного пекарного художества, постигшие нелегкую по тем временам тайну пекарного искусства - выпекать хлебы, а, может быть, и пряники, с вытисненными на них басмами, то есть изображениями или рисунками, например, гербов и других предметов, на манер того, как на нынешних пряниках вытисняются слова: "сия коврижка вяземская" и т.п. А что промысел этот в древней Руси, следовательно и в Москве, не только существовал, но и достиг значительной степени развития, это несомненно уже из того, что высшие сорта пряников испокон века назывались "печатными", то есть имели на своей лицевой стороне какие-либо оттиснутые изображения.
Теперешняя Басманная, конечно, и следов никаких не сохранила специальности своих первоначальных обитателей: в ней также не живет никаких "басманников", как горшечников в Гончарах, полотнянщиков в Хамовниках, котельников в Котельниках, садовников и огородников в Садовниках и Огородниках; да и вообще эти драгоценные для исследователя московской старины прозвища местностей города сохранили одно лишь историческое значение, и чуть ли не единственное исключение в этом смысле представляют Кожевники, где и до сих пор сгруппированы все московские кожевенные заводы.
Начинается Басманная очень неказистою и некрасивою, и даже довольно тесною улицей, которая и сохраняет такой вид и характер на расстоянии целой четверти версты, почти до церкви Никиты Мученика. Только от этого храма начиная и сама улица становится шире, и дома на ней красивее и великолепнее, и усадьбы при них обширнее.
Еще более тесным начало Басманной кажется от моста, перекинутого через довольно глубокую выемку, которая пересекает улицу и по дну которой проложено полотно соединительной ветви между Курскою и Николаевскою железными дорогами.
Теперь это только так кажется, но до последнего времени мост и в самом деле до крайней степени стеснял эту людную, от раннего утра до позднего вечера оживленную и преисполненную и конного, и пешеходного движения местность Басманной. Дело в том, что Курская железная дорога, то есть прежняя Серпуховская (первое время, пока она была доведена лишь до Серпухова), строилась уже в ту эпоху, когда частная железнодорожная предприимчивость, почуяв свою силу и могущество, переставала считаться с чужими правами и своими обязанностями, и признавала лишь собственные удобства и даже прихоти. Немудрено, что, подкапываясь ради своих выгод под Басманную, она очень мало интересовалась тем, какое впечатление и влияние этот подкоп произведет на московских обывателей, и с своей стороны считала, быть может, великодушием и то, что не оставляет Покровки перегороженною своим оврагом навсегда, а перекидывает, все-таки, через него мост. Ну, а какой мост - вполне ли удобный или вовсе неудобный, - это уж не великая важность. И мост действительно вышел возмутительно неудобен: он оказался чуть ли не на две сажени уже и без того очень узкой в этом месте улицы, и понятно, какие препятствия и затруднения начало испытывать, по вине этого обстоятельства, и конное, и пешее движение по нему. Но до проведения конки и обыватели, и дума кое-как мирились с этим неудобством. А вот когда по самой середине моста проложили рельсы конно-железной дороги, тогда началось что-то трудно вообразимое и вообразимое: представьте себе, на пространстве каких-нибудь четырех сажен в ширину, по средине этого пространства грузно катящийся вагон конно-железной дороги, с обеих его сторон трясущихся туда и обратно, то есть к городу и от города, две громоздких линейки (сохранившийся во всей неприкосновенности традиционный тип московских омнибусов), рядом с линейками две извозчичьих пролетки (тоже по одной с каждой стороны), да либо еще две коляски, либо две кареты, да по веренице пешеходов, гуськом пробирающихся по деревянным полуаршинным тротуарчикам, настланным вдоль не слишком высоких перил; представьте себе эту картину в осенние дождливые сумерки, осветите ее тусклым светом подслеповатых керосиновых фонарей, гарнируйте липкою, скользкою грязью, прибавьте ко всему этому отчаянные звонки, раздающиеся с конки, ругань и проклятия кучеров и извозчиков, ржанье лошадей, а иногда и насмешливый свист паровоза, посылающего из-под моста кверху целые облака горячего пара, - и вы будете иметь лишь бледное изображение того, что происходило на этом мосту в действительности. Вывихнутые руки и ноги, искалеченные лошади, поломанные экипажи, и вечные полицейские акты то о столкновении конки с извозчичьими дрожками, сопровождавшемся выпадением седоков под колеса проезжавшей кареты, то о переезде чьей-нибудь коляски через тело прохожего, ошалевшего от испуга, бросившегося куда глаза глядят, поскользнувшегося и растянувшегося середи грязи, - таковы были ежедневные результаты непонятной ошибки, допущенной при сооружении моста на добрую треть уже улицы, которую он был предназначен соединять.
Если, впрочем, верить сплетне, ходившей по Москве в свое время, сказанная ошибка оказывается весьма понятной: рассказывали, будто инженер, которому поручено было составить необходимые по сооружению моста чертежи, напрасно понадеялся на свою память и поленился вымерять ширину улицы, да и укоротил ее чересчур. А начальство, которому представили план и смету на работы, в похвальной поспешности доверилось исчислениям инженера и утвердило проект сооружения. Ну, а когда уж перекинули мост, хоть и видят, что он узенек, да ведь не бросать же его в лом: авось, постоит хоть сколько-нибудь. Москвичи народ терпеливый и не торопливый: так этот мост и простоял слишком четверть столетия. Но вдруг дума ополчилась на него: в ярких красках, много превосходящих наши, гласные изобразили друг перед дружкой обывательские терзания, испытываемые на этом мосту; городская управа завела неугасимую переписку с управлением железной дороги; последнее пробовало отъехать с своей стороны на отписках, но недолго спустя, посовестившись, что ли, или свеликодушничав, взяло да и изъявило согласие на расширение моста и даже на ограждение его, вместо коротеньких перилец, так и манивших перекувыркнуться через них в овраг, длинными саженными щитами. Случилось это всего несколько лет назад, и вот уже года три, как благое намерение железнодорожного управления, вместо того, чтоб поступить в разряд материалов для замощения адской мостовой, перешло в область совершившихся фактов. Сплетники, впрочем, и этот факт объясняли счастливой случайностью, именно тем обстоятельством, что к этому самому времени у одного из магнатов городского самоуправления завелось на Басманной близкое родство, так что ему часто самому приходилось ездить через это ущелье, и один раз его коляске даже потерпеть какое-то повреждение. Было и другое объяснение, что общество Курской дороги, наконец, поняло, что золотой век железнодорожного самоуправства миновал, и что правительство и в этом деле может пришить ему хвост так же, как успело к тому времени пришить хвосты многим компаниям по различным другим вопросам.
Замечательно, что то же общество Курской дороги повинно перед Москвою, помимо своего моста, и в другом не менее тяжком грехе: в устройстве, на протяжении нескольких верст, десятков, по крайней мере, двух искусственных тупиков, то есть переулков, перерванных пополам его соединительной ветвью, в которую они и упираются тупыми концами и с той, и с другой ее стороны. Легко представить себе изумление обывателей, обитавших по этим переулкам в то время, когда проводили эту соединительную ветвь: вдруг, в одно прекрасное утро, они имели неприятность проснуться отрезанными и от привычных путей сообщения, и от рынков, и от мест своей службы или своих занятий, и от своих приходских церквей, и очутиться в горькой необходимости совершать до того или другого из этих пунктов, вместо ничтожных прогулок в четверть и в полверсты, обходные марши чуть не по нескольку верст. Особенно обидным этот сюрприз должен был показаться жителям некоторых пунктов в местности, известной под общим именем Сыромятников: здесь издавна ютился небогатый люд, состоявший из мелких чиновников и приказчиков, тяготевший к городу и избравший для своего обитания глухие закоулки Сыромятников по замечательной дешевизне их квартир при сравнительно не очень значительной отдаленности от центральных улиц города. До перерыва Сыромятников пополам этою линией от любого их пункта до Садовой было не больше 5-10 минут ходьбы, от любого же пункта Садовой до города не больше двух верст: по московскому масштабу расстояние отнюдь не далекое. С проведением же соединительной ветви как раз вся та половина этой местности, которая, начиная от Андроньевской горы, прилегала к Яузе и к бывшим владениям графа Разумовского, была разъединена с Садовой чуть не на целые версты, и обывателю, живущему, например, позади линии против вокзала, на пути из города домой, приходилось выйти на Садовую Казенным переулком и затем вытягивать по ней вправо длинный путь в целую версту до Сыромятнического проезда, а оттуда, пройдя под Сыромятническим железнодорожным мостом, поворачивать на тропинку около насыпи влево, и по этой тропинке вытягивать столь же длинный путь, как и тот, который он только что сделал. Но и не говоря уже о таком захолустье, как Сыромятники, и местности более центральные и людные не спаслись от тупиков: Садовая украсилась тупиком Яузским, получившим название не от реки, а оттого, что он начинался против здания бывшей Яузской части, ныне упраздненной; это - тот самый тупик, в котором, по милости все той же соединительной линии, пришлось жить А.И. Хлудову с семьей в том самом дворце с колпаком, о котором мы уже говорили, что он его сыном пожертвован на благотворительные дела.
Второй тупик, еще длиннее и безнадежнее Яузского, носит почему-то название Вознесенского, а расположен вдоль самого полотна соединительной ветви, между Покровкой и Новой Басманной, от которой его отделяет всего только одна усадьба: не будь ее, и из него вышел бы прекрасный и весьма полезный проезд от Старой к Новой Басманной, но теперь он не более, как тупик, упирающийся в глухой забор и заставляющий незнакомого с местностью путника, вздумавшего выгадать на дороге, пройти с полверсты, дойти почти до самой улицы и, в виду ее споткнувшись о забор, поворачивать назад, чтобы, выбравшись на открытую дорогу, очутиться опять в 1 1/2 верстах от этой самой Новой Басманной.
Само собою разумеется, что всех этих неудобств можно бы было избежать, или, смотря по местности и положению железнодорожного полотна, перекинув через разорванные переулки мосты, или же устроив между ними переезды, огражденные шлагбаумами. И любезность эта была оказана городу, но только в трех пунктах, а именно: Покровка соединена мостом, а Гороховая улица, ведущая от Земляного вала к Газовому заводу, и Новая Басманная, первое время после проведены соединительной ветви, были перегорожены шлагбаумами, которые и красовались на этих улицах в продолжение лет 15-ти, пока-то, наконец, железнодорожным воротилам надоело платить жалованье сторожам, состоявшим при них, и они надумались углубить железнодорожное полотно таким образом, чтоб локомотивы с поездами могли свободно проходить под мостами, перекинутыми через улицы, которые с той поры и избавились от перегораживавших их шлагбаумов и украсились мостами.
Но чтобы все разъединенные между собою и беспощадно пополам перерезанные переулки могли претендовать на такое же удобство, - этого ни тогда, ни после, не приходило в голову ни самим москвичам, ни их городскому управлению, ни тем паче железнодорожному начальству. Да и сами обыватели злосчастных переулков сначала поскучали, поволновались, а потом и свыклись с грустной необходимостью делать лишние обходы вокруг да около железнодорожного полотна вместо прямой дороги, им уничтоженной, как будто и в самом деле они существуют для удобств железнодорожных компаний, а не сами железные, железноконные и другие всевозможные пути сообщения для их надобностей и выгод.
Но как бы там ни было, а железная дорога, эта представительница самых пока усовершенствованных путей сообщения между людьми, в данном случае, по странной прихоти судьбы, явилась и продолжает служить разобщительницей между ними, и так называемая соединительная ветвь Курско-Николаевской дороги в известной степени может присвоить себе прозвище ветви разъединительной.

XIII.

Церковь Никиты Мученика. - Богатство прихода. - Благосостояние причта. - Настоятели Никитской церкви. - Астроном протоиерей Капустин. - Дом Демидовых и московские легенды о их странностях. - Рассказ о постройке Воспитательного дома. - Купец Быков. - Судьба дома и сада Демидовых в руках межевого ведомства.

Церковь Никиты Мученика, обращающая на себя внимание как своею архитектурой, так и окраской, представляющей соединение двух цветов - красного с белым, внутри отличается благолепием и богатством отделки, и едва ли не одна из всех московских церквей поражает странною особенностью: главный храм, во имя Великомученика Никиты, почти совершенно разъединен с двумя своими придельными храмами в честь Владимирской Божией Матери и во имя Иоанна Крестителя, и сообщается с ними не широкою аркой, как почти во всех московских церквах, а крайне узким проходом. От этого, не говоря уже о том, что уничтожается целостность и совокупность впечатления, которое должно бы было производить обширное пространство соединенных между собою всех трех церквей, проистекает и другое чисто внешнее неудобство: при многолюдстве прихода, в большие праздники церковь привлекает такую массу богомольцев, что где бы ни совершалась служба, теснота и давка становятся почти неизбежными, ибо, если служат в главном храме, то есть в так называемой холодной церкви, то две обширные теплые придельные церкви пустуют, и вся масса богомольцев теснится туда, где совершается служба; когда же служба идет в одной из последних, то холодная точно также пустует, а благодаря этому, даже и при обширности двух теплых церквей, дело редко обходится без тесноты и толкотни. Но всего ощутительнее это неудобство сказывается 14-го и 16-го сентября каждого года. Исстари, с самого основания церкви, память Великомученика Никиты, празднуемая на другой день Воздвиженья, особенно благоговейно чтится не только всеми окрестностями Басманной, но и всею благочестивою Москвой. Сохраняется даже предание, что в старину, 16-го сентября, совершался из Кремля к Никите Мученику на Басманную крестный ход, и что по упразднении его митрополиты московские считали за непременное совершать в этот день в храме Великомученика позднюю литургию. В настоящее время митрополичьих и вообще архиерейских служений уже давно не бывает, но в народе благочестивая привычка помолиться Великомученику в день его праздника в его храме на Басманной сохранилась доселе, и потому ко всенощной накануне 16-го и к поздней обедне в день самого праздника стечение народа бывает необычайное: экипажи запружают всю улицу вдоль церковной ограды, а внутри ее, на обширном "монастыре", напоминающем своими деревьями и вообще зеленью парк, стоят плотными массами тысячи богомольцев, не нашедших места ни в одной из трех церквей. Уже из этого можно заключить, что же бывает в самых церквах: и действительно главный, "холодный" храм, где совершается служба, бывает битком набит еще задолго до благовеста; обе теплые церкви также наполняются до тесноты и давки, и между тем большая часть богомольцев, в них поместившихся, лишены возможности видеть, что совершается за службой, слышать, что читается, и разбирать, в беспорядочной массе достигающих их ушей и отдаленных звуков, что поется. И это тем для них прискорбнее, что служба совершается с традиционною для этого дня торжественностью: с участием наилучшего протодьякона, нескольких протоиереев и всего хора Чудовских певчих, в целом его состав, с самим регентом во главе и, конечно, в парадных форменных кафтанах...
Приход Никиты Мученика в Басманной издавна славился богатством и знатностью своих обывателей, и половина этой славы сохранилась за ним и теперь: правда, о старинной знати, вроде Демидовых, князей Куракиных и многих других, остались одни лишь смутные и темные воспоминания, но на их местах осело именитое купечество, не менее их, если не более, усердное к церкви Божией и щедрое на пожертвования в ее пользу. Так, из известных в Москве старинных купеческих родов в недавнее время считались в приходе Никиты Мученика гг. Бостанжогло (табачные фабриканты), Рожновы (банкиры и галантерейщики), Хлудовы, Перловы, Аржениковы, Юдины (фабриканты офицерских вещей); к ним следует прибавить и новых богатых поселенцев прихода, какими были, например, миллионер водочник и мануфактурист Первушин, богородский фабрикант Бажанов, строительный подрядчик Прытелев и многие другие.
При наличности таких капитальных прихожан, и приход не мог считаться бедным, и действительно, что касается доходов местного причта, то он всегда считался одним из лучших в Москве, и удостоиться назначения настоятелем к церкви Никиты Мученика, например, при митрополите Филарете было нелегко: для этого требовались особые заслуги или отличия. И действительно, в течение с лишком полустолетия, считая с водворения Филарета на кафедре Московской митрополии, приход Никиты Мученика мог по справедливости гордиться достоинствами своих пастырей: так, в течение двух-трех десятилетий до начала 50-х годов приходом правил протоиерей В.И. Богданов, один из видных, по своим умственным и нравственным качествам, представителей тогдашнего столичного духовенства (в настоящее время сын его, уже маститый старец, А.В. Богданов, состоит настоятелем храма Димитрия Солунского, на Тверской); после его смерти достойным его заместителем явился протоиерей П.П. Ключарев и, наконец, на месте последнего - протоиерей Платон Иванович Капустин, служивший при Храме более четверти века, в 80-х годах переведенный в настоятели Казанского собора и умерший в конце 90-го года настоятелем Петропавловской церкви, что на Новой Басманной. Платон Иванович представлял собою особенно замечательную личность в составе московского приходского духовенства.
Уроженец г. Перми и воспитанник Пермской семинарии, Платон Иванович за отличные успехи в науках был отправлен для продолжения образования на казенный счет в Московскую духовную академию. Здесь, под верховным надзором митрополита Филарета, он окончил курс одним из первых магистров, через год был приглашен на кафедру в той же академии, с утверждением в звании бакалавра. В этой должности своими примерными трудолюбием и поведением он остановил на себе столь лестное внимание митрополита, что тот не нашел лучшего жениха для одной из своих родственниц, и когда соглашение Пл. И-ча с родителями невесты состоялось, с радостью благословил их брак. Став, в качестве семейного человека, в положение, отчасти аналогичное с положением протоиерея Протопопова, Пл. И-ч, подобно ему, вынужден был покинуть профессорское звание, променяв его на место приходского священника при церкви Спаса во Спасском, что близь Сухаревой башни, и, пробыв там несколько лет, переведен был, по смерти протоиерея Ключарева, настоятелем к церкви Никиты Мученика. Здесь, примерно исправляя обязанности приходского пастыря, он свободно отдался ученым занятиям по математике и астрономии, собрал обширный физический кабинет, устроил в саду при собственном доме небольшую астрономическую обсерваторию, время от времени плоды своих ученых изысканий предоставляя на суд ученой публики в печатных брошюрах и в то же время находя досуг и для педагогических занятий в епархиальном женском училище, и для исправления должности благочинного и члена консистории, и для воспитания и обучения собственных своих детей, и с христианскою покорностью перенося жестокие испытания, какими Провидение посещало его. Выдающимся из безропотно перенесенных им несчастий был, без сомнения, пожар, случившийся в начале 60-х годов, в котором истреблено было огнем не только все недвижимое имущество, но и дорого стоившие Пл. Ив-чу библиотека и физический кабинет, и живыми сгорели двое его детей малюток.
Скончался отец протоиерей маститым старцем, не дожив всего лишь нескольких месяцев до золотого юбилея своей учености, то есть до 60-тилетней годовщины окончания академического курса, который завершил степенью магистра в 40-м году.
От церкви Никиты Мученика с Покровки идет к самому центру Немецкой улицы, мимо Горохового поля, на протяжении с лишком версты, переулок, носящий в верхней своей части название Гороховского, а в Нижней - Денисовского. Первый дом в этом переулке, занятый теперь школою межевых топографов, принадлежал пресловутому своими богатствами, странностями и чудачествами роду Демидовых, потомков известного кузнеца Петровской эпохи. В московском населении еще доселе популярны рассказы о различных причудливых и самодурных выходках разных членов этой теперь вымирающей и оскудевающей фамилии. Об одном из Демидовых, например, рассказывают, что любимая прогулка его была по Москве на маленьких, низкорослых лошадках, причем кучером и форейторами назначались гайдуки, отличавшиеся гигантским ростом: самодурному барину забавно было видеть, как длинные ноги форейторов, особенно при быстрой езде, волочились по земле и колотились о мостовую то носками, то пятками, а сами они, вследствие того, поминутно вынуждены были привскакивать, причем нередко кувыркались с лошади наземь. Но это не останавливало экипажа, который, иногда даже переехав через гайдука, продолжал мчаться по улицам, пока тот несчастный, поплатившись за барскую дурь иной раз и сильным ушибом, в наказание должен был плестись восвояси на своих израненных и зашибленных ногах. Не лишена юмора и легенда о том, как Демидов выдавал дочь замуж за самого наизнатнейшего вельможу. Дело в том, что о приданом ни вельможа жених ни слова, ни сам Демидов ни полслова. Ну, думает жених, Демидов не обидит дочери. А он, хоть и вельможа, а женился-то, все-таки, из-за денег.
Как-никак, а свадьбу сыграли, и о приданом - все ни гу-гу. После бала, когда молодые стали прощаться, Демидов и говорит: "Ну, я завтра утром к вам приду. Принимайте с почетом". Вот и слава Богу, подумал молодой: значит, и о деньгах переговорим. Наутро молодые только что проснулись, глядь в окно, а к воротам подъезжает папашина карета, и сквозь стекло виднеется и сам он, как есть во всей одежде, и в шляпе... лицо только какое-то у него странное. Однако, бросились встречать. Гайдуки, как быть надо, растворили у кареты дверцы и принялись с благоговением высаживать барина. Смотрят молодые, да оторопели: вместо папаши-то боров, огромнейший и во всю папашину одежду одет. Жабо - и то подвязано как следует. Вельможа молодой изволил было прогневаться, закричал, затопал: за обиду счел себе, что тесть, вместо себя, свинью прислал в гости. Однако супруга смекнула: погоди, говорит, мой друг, это не спроста.
И действительно, топчутся два верзилы у дверец, а никак высадить барина не могут: очень уж тяжел. Позвали еще двоих, и тоже ни с места: и только вшестером, не то ввосьмером, наконец осилили барственную свинью, вытащили из кареты и поставили на крыльцо. А жена уж успела мужа вразумить: и оба к свинье с почтением, как бы к самому папаше. Втащили борова по лестнице в залу и поставили на самом почетном месте, и сами стоят перед ним, всякие ласки оказывают. А гайдуки папашины в дверях наблюдают. Ну, только время и отпустит гайдуков: их угостили, наградили и отослали к папаше, приказав сказать, что очень благодарят, но что и самого его с нетерпением ожидают. Ждали-ждали, а он так и не приехал: что делать с его тупорылым посланником, не знают. Однако оставили и ночевать в этом же почетном углу; на другой день и сам приехал, и так это ему по нраву пришлось, что они от него свинью с почетом приняли. Тут же и сказал: "вот, дочка, эту свинью тебе от меня в приданое. А мало покажется, скажи: другую такую же пришлю". И что же? Как начали после него эту свинью потрошить, из нее-то и знай свертки на пол сыплются - который с золотыми, который с бриллиантами; едва подбирать успевают. И на такие большие миллионы из этой свиньи золота и каменьев повыбрали, что уж за другой и посылать не стали, и как вельможа ни был завистлив и алчен, а и тот удовлетворился.
Даже и о постройке Воспитательного дома существует легенда в связи с именем того же Демидова. Что он был одним из главных жертвователей на это крупное доброе дело, это известно: но любопытно объяснение, которое дает легенда Демидовской щедрости на пользу этого учреждения.
Демидов, видите ли, был в Лондоне, и так поссорился со всеми тамошними заправилами, что возненавидел всех англичан и захотел так им насолить, чтоб они всегда помнили его месть. Думал он, думал, и надумался: пошел к ихнему парламенту, подкупил всех сторожей, забрался в самую главную залу, где у них прения происходить, и учинил там такую неблагопристойность, что и сказать стыдно. Утром начали собираться члены в парламент, только носами поводят да воздух нюхают. Что, думают, за притча? Однако скоро увидали, на разных видных местах, что за пакость им приготовлена, и рассердились. Приказали во что бы то ни стало доискаться, кто совершил такое оскорбительное для английской нации преступление, и как узнали, что это Демидов, так сейчас к императрице Екатерине жалобу. Та за Демидовым:
- Что ты наделал? Ты меня осрамил перед англичанином! Что я теперь ему отвечу?
- Матушка-царица! - ответил Демидов, падая на колени: - прости, не стерпело мое ретивое, глядючи на все их пакости, что они супротив тебя и нас всех замышляют. Простишь, я тебе такое дело сделаю, что всем царствам-государствам в образец будет.
Государыня смягчилась:
- Говори, какое такое дело?
Демидов рассказал в общих чертах характер и план учреждения Воспитательного дома.
- Дорого это обойдется, - возразила Екатерина Демидову.
- Матушка-царица, во что бы ни обошлось, а уж раз я сказал, так сделаю, - ответил гордо Демидов.
- Ну, коли так, нечего делать, прощаю, - изрекла Екатерина, сама подняла Демидова с колен и поцеловала в лоб.
Сейчас же и закипели работы по постройке бесконечных зданий Воспитательного дома, размерам и благоустройству которого, согласно легендарному пророчеству Демидова, удивлялась вся Европа, включая даже Наполеона I, да и теперь удивляются все иностранцы, посещающие Москву и с благоговением всматривающееся во все подробности этого гигантского филантропического учреждения. Что во всех этих легендах справедливо, и даже много ли, это особый вопрос, подлежащий решению завзятых специалистов и знатоков фамильных историй нашего родовитого барства. Но уже то обстоятельство, что мы слыхали их лет 30-35 назад, и слыхали от древних стариков, старожилов московских, захвативших своими детскими годами Екатерининскую эпоху и следовательно рассказывавших со слов современников, удостоверяешь в том, что в этих легендах не все же сплошной вымысел, и что во всяком случае их общий характер и тон не лишены правдивости. И если вдуматься в этот характер и вслушаться в тон, то получатся, пожалуй, не лишенные основания данные для характеристики и нравственной и умственной всего рода Демидовых. А и это уже вещь далеко не бесполезная, главное, небезынтересная, и может служить не только подспорьем для исторических о нем сведений, но и для их осмысления и объяснения.
Дом Демидовых, о котором идет речь, ушел из их рук, если не ошибаемся, еще в 40-х годах и попал прямо в руки полудикого богача-раскольника, купца Быкова. Сей не избалованный роскошью муж распорядился с домом и его богатствами и сокровищами по-своему: запер их на ключ, положил ключ в карман, а сам поместился в воротах, в темной каморке привратника, где и проживал долгие годы совершенным пустынником, выходя на свет Божий только для прогулки в лавочку, да для того, чтобы собственноручно подмести двор и обширный роскошный сад своего Демидовского дворца.
И только раз в год, в Светлое воскресенье после обедни, устраивал он сам себе редкое угощенье: брал ключ, отпирал парадные двери, поднимался по мраморной лестнице, молча обходил анфилады роскошных, богато убранных зал и, кончив обход, запирал их снова до будущего года.
Когда, после его смерти, дом приобрело межевое ведомство, и решено было поместить в нем его школу, то предприняты были два решения: одно отрадное - сохранить во всей неприкосновенности Демидовского убранства всю парадную половину бельэтажа; другое - прискорбное: засыпать в саду все пруды, которых, как нарочно, прелестных, с островками и на них причудливыми беседками, было, помнится, два или три. Так и было сделано: валы остаются доселе Демидовскими, а от прудов даже и воспоминания не осталось. Последнее решение было вызвано заботливостью о безопасности воспитанников, которые могли бы, из шалости, купаться в прудах без ведома надзирающих, что грозило бы, конечно, опасностью не только для их здоровья, но, при случае, и для жизни, ибо в любом пруду не трудно как простудиться, так и захлебнуться и утонуть.

XIV.

Газовый завод. - Дом гр. Разумовского и храм Вознесения. - Ручей Кокуй. - Демидовская гора и Дом Трудолюбия. - Граница иностранной колония в до-Петровской Москве. - Немецкая кирка и школа при ней. - О старой кирке и находки в ее стенах.

Позади Демидовской усадьбы, наискось от забора, отделяющего сад Межевой школы от пустынной Гороховской улицы, с лишком четверть века тому назад широко и просторно раскинулись здания газового завода, освещающего всю ту Москву, которая заключена в поясе Садовой, т. е. Земляного вала. Английская компания, мечтавшая собирать большие барыши с москвичей, затевала завод на самую широкую ногу, для чего и приобрела от разных владельцев, в том числе, кажется, и от Воспитательного дома, владеющего бывшими домом и усадьбою графа Разумовского, обширный участок земли в несколько десятин. На постройку заводских зданий, помнится, московские кирпичные заводчики поставили 6 миллионов кирпича, да и того, если не ошибаемся, не хватило, так что пришлось делать дополнительный заказ. Канализация произведена была с неслыханною в Москве быстротою, как будто предприниматели оплакивали каждый день, отделявший их от загребания обильных барышей; кстати сказать, они оказали, независимо от прямой своей цели, и косвенную, но весьма существенную пользу и городу, и домовладельцам: то и дело встречаясь, при укладке газопроводных труб, то с болотистыми топкими местами, то с подземными ключами и потоками, инженеры газового общества поневоле первые осушали, вторые отводили в сторону, и благодаря этому многие московские улицы, в том числе, например, и знаменитая Черногрязка, после прокладки газовых труб, сделались много опрятнее и суше, и если не вовсе, то в значительной степени избавились от той ужасающей грязи, в какой до того времени прозябали большую часть года. Расчеты компании, как известно, не оправдались: она обанкротилась, передала дело в другие руки, и теперешние контрагенты по освещению Москвы тоже еле-еле сводят концы с концами.
Газовый завод примыкает, как мы сказали выше, к обширным владениям бывшим графа А.К. Разумовского, ныне Воспитательного дома, и отсюда начинается громадный угол старинных барских усадеб, одна сторона которого кончается у так называемого Райка, некогда казенного кабака, а ныне простонародного трактира на углу Вознесенской и Немецкой улиц, а другая от этого пункта простирается вправо, пересекая Яузу, до ручейка, носящего название Золотой Рожок и текущего в довольно глубоком овраге в Яузу близь Андроньева монастыря.
Сторона от газового завода до Райка в старину заключала в себе лишь два владения - Разумовского и П.Н. Демидова, которые отделялись друг от друга знаменитым ручьем Кокуем, протекающим по лощине Горохового поля в Яузу и носящим теперь имя Чечоры.
По стороне от Райка до Андроньева монастыря шли усадьбы Салтыкова, князя Репнина и графини Строгановой. Все они отличались обширностью своих размеров, необычайным среди столичного города истинно сельским привольем жизни, огромными садами, похожими на рощи, и рощами, отделанными на подобие садов, с прудами, беседками, ручейками, полянами, оврагами, бесконечными аллеями.
О владениях графа Разумовского известно, что они даже в то время безграничной барской роскоши поражали всех своею обширностью и великолепием: и действительно, раскинутые по всему пространству древнего Горохового поля, они простирались на несколько верст в окружности и заключали в своих пределах на протяжении более версты Яузу, через которую для их соединения были перекинуты мосты и устроены пристани с лодками. Весь сад графа Разумовского в то время был протяжением в одну сторону более 1 1/2 версты и в другую без малого в версту. Убранство и отделка сада не оставляли желать ничего лучшего, и для его украшения во всякое время готовы были оранжерейные редкости знаменитого Горенковского сада, принадлежавшего тому же владельцу и расположенного в 18-ти верстах от Москвы, в селе Горенках, на Владимирке. Всевозможного рода декорациями сад изобиловал и живописные прудики и озерки чередовались в нем с игривыми ручейками, протекавшими по светлым полянам, а облитые палящим солнцем луговины сменялись такими густолиственными аллеями, в которые никогда не проникал солнечный луч и где царили таинственное безмолвие и освежающая прохлада. Самый дворец графа Разумовского пользуется известностью сколько по роскоши внутренней отделки, теперь уже исчезнувшей, столько же и потому, что он построен не из камня, а из дерева. Ему именно ставят в особую заслугу то, что, будучи деревянным, он до сих пор крепче иного каменного, и на него указывают, как на единственный образчик такого рода грандиозных построек из дерева. Не отрицая его монументальной прочности, не можем, однако, не сказать, что подобных ему деревянных домов в тогдашней Москве было не мало, да и под Москвой тоже: вот, например, дом бывший графов Перовских, родственников графа Разумовского, на Новой Басманной, рядом с частным домом, немного моложе дома Разумовского, а тоже деревянный, и стоит доселе также прочно, как и его первообраз. Кусковский и Останкинский дома, если не ошибаемся, даже старше Разумовского, а стоят не менее прочно, чем он, хотя и выстроены на низменной, болотистой почве, тогда как Гороховое поле имеет почву песчаную и сухую.
Вознесенская церковь с своею оградой прилепилась к саду Разумовского и составляла некогда его усадебный храм, им и выстроенный, и усадьбы церковников до сих пор примыкают к кайме Разумовского сада, и садик при доме дьякона отделяется от сада при доме Разумовского лишь деревянным забором, а сады священника и одного из причетников так прямо и глядят в чащу Разумовского сада с возвышенности, на которой они расположены.
Вознесенская церковь давно уже стала приходскою, и приход ее считается одним из хороших для духовенства как по размерам своим, так и по зажиточности прихожан, ибо ближайшие две церкви, Никиты Мученика и Богоявления в Елохове, отстоят от нее на значительном расстоянии, первая более 1/2 версты, а вторая даже более версты, что в Москве встречается не часто.
Вблизи, за оградой церкви, протекает поперек улицы, прикрытая дырявою мостовой, буйная Чечора, во времена до-Петровские носившая имя Кокуя. Речонка эта, истекающая из болотистой местности между Пятницким кладбищем и Сокольничьею рощей, вблизи Крестовской заставы, издревле славилась своим полноводием, и еще на нашей памяти старожилы припоминали, как они ловили в ней для домашнего обихода разную рыбу мелких сортов. Что она была обильна водой, это доказывается и тем, что громадный Красный пруд, до постройки железнодорожных вокзалов блиставший своею зеркальною чистотой, изобиловавший рыбой и походивший на порядочное озеро, по которому плавали постоянно огромные стаи диких уток, запружен из Чечоры. Стекая из пруда в подземную трубу, пересекающую Красносельское шоссе, Чечора сквозь несколько частных владений, пользующихся также ее водою для прудов в своих садах, выходит на Ольховскую улицу, а дальше, напоив своею водой еще несколько прудов, подходить к Елоховским баням, которые также существуют ее водой, пробирается под домом Карзинкина, пропитывая его стены неистребимой сыростью, а его обитателей ревматизмами и лихорадками; затем протекает через Елоховскую Покровку в сад 2-й гимназии, бывший графа Мусина-Пушкина, чрез Аптекарский переулок, к Денисовским баням, недавно только уничтоженным, стоявшим на земле, принадлежавшей некогда Д.П. Фонвизину; эти бани точно также торговали ее водой. За Денисовской усадьбой она проходит чрез владения немца-котельника Даннтоуэра, недавно еще принадлежавшие генералу Семену Николаевичу Волкову, одному из интендантских деятелей севастопольской эпохи, и выходит на Вознесенскую улицу. Отсюда она снимает с себя каменную покрышку и течет среди зелени, на полной свободе, до Яузы, в которую и впадает, составляя границу между бывшими владениями графа Разумовского и П.Н. Демидова, что ныне малолетнего отделения Воспитательного дома и Елисаветинского института, который раньше был известен под вычурным названием "Дома трудолюбия".
Нечего и говорить, что "Домом трудолюбия" стал он по переходе от Демидовых в казну для употребления на педагогические цели; при них же, как и Разумовский дом, был приютом разнузданной роскоши, утонченной неги и тех удовольствий, на которые так способно и падко было наше полуобразованное и мало воспитанное барство XVIII века. Можно с достоверностью предполагать, что во время своего блеска и славы дом этот имел, так сказать, командующее значение над всей окружающей местностью: так, самая гора, на гребне которой он построен, носит доселе название Демидовской, равно как и переулок, параллельный Немецкой улице и идущий от его ворот на соединение с Аптекарским, точно также именуется Демидовским.
Не лишено интереса и то обстоятельство, что дом этот построен на самой границе "православной Москвы" с ее "поганым" приселком и на территории, уже считавшейся поганою, ибо нынешняя Чечора, тогдашний Кокуй, и отделяла "чистую", "православную" территорию столицы от "поганого", "басурманского", ее пригорода. Когда московские правители увидали, что и им трудно обходиться без заморских и вообще иноземных и иноверных искусников, да и этих последних с каждым царствованием все больше и больше тянет к Московии, то они, быть может, в бессознательных целях подготовления Петровской реформы, и сами их изредка завывали и добровольно приходящих привечали, но, по высшим соображениям государственной мудрости и религиозной ревности к православию, отнюдь не допускали им распускаться в среде московского населения наподобие того, как капля вина распускается в сосуде с водой, окрашивая всю ее в свой цвет и сообщая ей в той или другой мере свой вкус и запах.
Чтобы они не отравляли незаметно ядом и горечью своего иноверия и своих на нем основанных нравов и обычаев всю массу московского населения, а давали ему лишь аромат своих научных знаний и практических сведений, им отведено было для постоянного жительства одно из отдаленных в то время от Москвы урочищ, с лишком в двух верстах от Покровских ворот Белого города, в пустынной местности, прилегавшей к земле села Елохова. А так как в те времена к нам, как и после, да как и теперь, лезло всего больше немцев, почему и народ привык называть немцем всякого иностранца, то и поселок, основанный ими, с течением времени получил название Немецкой слободы, и рынок, возникший для надобностей этой слободы на границе села Покровского-Рубцова, прозвался Немецким, сохранив это имя доселе. А чтобы при расселении в пределах этого урочища иноземцам не представлялось никаких затруднений, и между ними и подлежащею властью не возникало никаких недоразумений относительно права селиться в том или другом месте, было установлено общее основное правило, что от границ села Елохова и села Покровского к стороне города немцы могут селиться только до ручья Кокуя, течение которого и составило границу чужестранной колонии от остальной Москвы. И как только это правило стало осуществляться на практике, так народ и дал слободкам, возникавшим, если смотреть от города, за этим ручьем, общее ироническое прозвище Кокуевской слободы, Кокуевки, соединяя с этим наименованием смысл ничуть не почтенный, а, напротив, весьма обидный, просто поганой слободы. Мало того, и безвинный ручей за то только, что по другую сторону его завелась поганая слободка, стал именоваться в народе безразлично - то Кокуем, то Поганым, пока не был перекрещен в Чечору, на подобие того, как и пруд, прежде слывший, по другим совершенно причинам, за Поганый, был перекрещен в Чистый.
Такое разделение православных от иноверных в до-Петровской Москве, помимо политического и нравственного, имело еще и большое практическое значение: о свободе передвижения в те времена не было еще и речи, и иноземцы, отмежеванные с одной стороны от города роковым ручьем, с другой стороны от людных подмосковных сел, Елохова и Рубцова, нерасположением к ним большинства народной массы, сидели в своей за-Кокуевской слободе, как бы в плену, отрезанные от тесного общения с остальным московским миром, и лишь художники и мастеровые из них, для целей своего художества и ремесла, имели свободный доступ и в город, и в его окрестные селения. Только Петр широко растворил ворота для Немецкой слободы в Москву и для Москвы в Немецкую слободу, и нельзя сказать, чтоб эта свобода общения иноземцев с москвичами, установившаяся притом столь внезапно, послужила к нравственному благу последних, ибо нравственный характер и влияние Немецкой слободы на Петровскую Москву достаточно известны, и не с весьма благоприятной стороны.
Владения Демидова составляли угол, стороны которого тянулись: одна от Кокуя до Райка, другая - вправо от последнего, до Яузы, по улице, составляющей продолжение Немецкой и доселе носящей имя Салтыковской. Впоследствии обширные полосы земли, прилегавшей к улицам, были распроданы в разные руки, и к кайме Демидовского сада прилепилось с десяток обывательских усадеб, в том числе одна тоже довольно большая, ныне составляющая собственность Невского стеаринового завода, который вот уже полвека отравляет обоняние окрестных жителей удушливым, смрадным зловонием, распространяющимся на ближайшие местности в те дни и часы, когда на заводе производится очистка сала и других пахучих и вонючих предметов для извлечения из них потребного к выделке свечей материала.
Против ворот Демидовского дома возвышается здание новой лютеранской церкви св. Михаила, заменившей собою так называемую Старую Кирку, находившуюся в Кирочном переулке, между Немецкою слободой и Коровьим бродом, то есть улицей, идущей от здания Лефортовской части мимо Лефортовского и Слободского дворцов, и тут же упирающейся в линию обывательских домов. Старая Кирка, уже после ее обращения в частную собственность, подарила любителей московской старины сколько неожиданным, столько же и приятным сюрпризом: при разломке одной из стен старинного здания, принадлежащего ей, был найден склеп с гробницами сподвижников Петра: Гордона, Лефорта (как полагают) и еще двух, неизвестных по именам. Прах их был торжественно перенесен на немецкое кладбище, где и предан земле.
Новая Кирка обладает замечательным церковным органом, стоимость которого определяют в 40 тысяч рублей, и прекрасно
устроенным училищем, которое привлекает в свои стены не мало и русских учеников, благодаря солидности и основательности преподаваемого им воспитания и образования, и в этом отношении не уступает Маросейской Петропавловской школе, о которой мы раньше упоминали.

XV.

Салтыковские мост, улица и гора. - Единоверческая церковь. - Усадьбы Репниных и Строгановых. - Отрасль купеческой фамилии Алексеевых-Строгановских и ее судьба. - Теперешнее состояние Строгановской усадьбы.

Салтыковская улица, продолжая Немецкую слободу, спускается к Яузе и, перейдя через мост, доселе именуемый тоже Салтыковским, поднимается по крутому подъему на холм, носящий также название Салтыковской горы. Эти прозвища объясняются различно: одни говорят, что нынешнее владение купцов Свешниковых, раскинувшееся вправо за мостом по косогорью, некогда принадлежало фамилии Салтыковых; другие, напротив, утверждают, что Салтыковская усадьба принадлежит ныне Единоверческой Троицкой церкви, именуемой Ново-Благословенною, и была приобретена у Салтыковых специально для постройки на ней названного храма.
За Салтыковской горой начинается обширная равнина, которая на нашей памяти стояла заброшенною и даже не огороженною и принадлежала к усадьбе князей Репниных, в доме которых, до конца 50-х годов, помещалась чернорабочая больница. К дому примыкал громадный сад, спускавшийся к самой Яузе и только ею отделявшийся от сада графа Разумовского. Что касается помянутой обширной равнины, то она теперь вся сплошь и весьма тесно застроена, по крайней мере, сотнею обывательских домов, самый же дом и сад княжеские в указанных годах перешли в собственность владельцев соседней Строгановской усадьбы, принадлежавшей в то время одной из ветвей богатой купеческой фамилии Алексеевых.
О сыновьях Семена Алексеева, Владимире и Петре, мы уже раньше говорили, но у него был еще и третий сын, Василий, выделенный отцом из состава фирмы еще при жизни своей. Получив от отца приблизительно такое же колоссальное богатство, какое досталось на долю каждого из двух остальных братьев, Василий Семенович приобрел богатую и роскошную барскую усадьбу графини Строгановой, с великолепным домом, обширным перед ним лугом и еще более обширным, дремучим садом, в котором даже в половине истекающего века имели свою резиденцию зайцы и другие звери. Строгановская усадьба заключала в себе свыше 60-ти десятин земли, и так как Василий Семенович купил ее не ради одних удовольствий, то он и застроил обширный луг перед окнами графского дворца громадными неуклюжими зданиями, в которых и открыл суконную фабрику. При сыновьях его, Александре и Иване Васильевичах, фабрика шла блистательно, Алексеевские сукна приобрели прекрасную репутацию; затем, после смерти самого старика, братьям стало тесно двоим в одном доме и на одном дворе. Они разделились: младший, Иван, выехал к Покровскому мосту, где, на берегу Яузы, приобрел себе чей-то барский дом с громадным садом; старший, Александр, остался в отцовском Строгановском гнезде. Но, не смотря на то, что братья разошлись почти с равными богатствами, удержались они только в роде младшего. Что касается Александра Васильевича, то его дети, Семен, Иван и Андрей Александровичи, воспитанные на полу-европейский манер, с иностранными языками и заграничными путешествиями, но белоручками, не умевшими, да и не хотевшими, самолично вникать во все подробности фабричного дела, как оно попало в их руки, не замедлили и подорвать его. Много помогла им в этом и их личная расточительность, и притом нередко курьезная: так, например, про одного из них рассказывали, что, довольно редко посещая Петербург по торговым делам, и притом на короткое время, он тем не менее на случай своих приездов держал там роскошную квартиру со всею обстановкой и полным штатом прислуги; про другого рассказывали, что когда он ехал в Петербург, то на станцию давали знать об этом вперед, и поезд замедлял срок отъезда, если купцу Алексееву приходилось почему-нибудь замедлиться в дороге на вокзал.
Нечего уж и говорить о том, что, проживая на одном дворе и в одном доме, три брата, все женатые, пользовались каждый своею отдельною квартирой, особым штатом прислуги, собственными лошадьми и т.д., и не только они, но и жены их. А так как денег считать они не умели и не привыкли, и их было с женами шестеро, касса же одна, то и немудрено, что ее не надолго хватило. Только что прикупив к своей усадьбе Репнинскую, без всякой в ней надобности, братья почувствовали, что коммерческий кафтан их трещит по швам, и что его, при благодетельной помощи дисконтеров, и в их числе пресловутого А.И. Лобокова, придется скоро выворачивать. Так и случилось.
Но нужно им отдать справедливость, они не стали прибегать ни к каким темным средствам, чтоб обездолить кредиторов, и под тяжестью конкурсного управления честно похоронили и свое состояние, и свою коммерческую славу. Великолепные усадьбы, Строгановская и Репнинская, с полутора десятками фабричных зданий, наполненных дорогими машинами, с огромным дворцом и всею его роскошною обстановкой, проданы были за сумму не свыше 200 тысяч рублей, тогда как стоили свыше миллиона, и в результате получилось вот что: спасся один меньшой брат, Андрей, благодаря богатой жене, урожденной Мазуриной, сестре мясницкого миллионера Митрофана Сергеевича, которая хотя и потеряла в крахе 160-титысячное приданое, но все же выхлопотала у брата место мужу в 12 тысяч рублей жалованья, и перебралась с ним и семьей на Мясницкую, в даровую квартиру в братнином доме. Старший, Семен, женат был на своей родственнице и однофамилице, дочери разоренного отца, Семена Петровича, которого сам же и пригрел после его разорения, дав место при своей фабрике тоже с 12-титысячным окладом, и следовательно теперь, разорившись сам, не мог ждать помощи от него; Иван женат был на сравнительно бедной дочери купца Четверикова, которую взял за красоту с ничтожным приданым, от которого и воспоминаний не осталось при многомиллионном крахе. Так этим эффектным московским коммерсантам 50-х годов и не удалось снова подняться на ноги, и жизнь свою они кончали в бедности, переселившись, после привычной обстановки чуть не владетельных герцогов, в дрянные наемные квартиры, причем Ивану Александровичу пришлось квартировать в Сыромятниках, на берегу Яузы, как раз против ворот своей усадьбы, и из окон своей 25-тнрублевой квартирки казниться, глядя на промотанное приволье своего дворца, садов и бесконечного двора, протянувшегося от Сыромятников до Золоторожской улицы на пространстве чуть не версты.
Это чуть ли не единственное по обширности своих размеров частное владение даже в тогдашней Москве перешло в руки сначала пресловутого Рогожского дисконтера Т.Т. Волкова, а потом к Кокореву, который купил его для перепродажи только что основанному им же "Северному обществу страхования с выдачей варрантов"; когда же это учреждение не пошло и преобразилось в теперешнее "Северное страховое общество" обычного типа, усадьба долгое время пустовала, ища покупателей и не находя их; за это время прежние фабричные здания, стоявшие без призора и даже без запоров со всеми оставшимися от фабрики машинами, обратили на себя любознательное внимание наблюдательных членов многочисленной Золотой Роты, расквартированной за Рогожскою заставой, по ночлежным домам Новой Деревни, для которых и составляли более года времени нечто в роде золотоносных россыпей: как только случалось какому-нибудь гренадеру-золоторотцу пропиться дотла, спустивши даже рубаху за стакан водки, поправка требовала каких-нибудь полчаса времени. Выбрав сумерки потемнее, он смело перелезал через забор "Северного отчества", как его звало окрестное простонародье, направлялся в любое из многочисленных фабричных зданий и там, поприсмотревшись к машинам и их разнообразным принадлежностям, выбирал и отвинчивал от них те части, какие находил более ценными, удобными для сбыта и легкими для доставки в Рогожскую, в ту или другую лавочку краденого железа, и возвращался к своим пенатам и пьяный, и в новой рубахе, а то так и в сапогах. Слишком год продолжалась эта скрытая разработка предприимчивой ротой машинных залежей в пустопорожних владениях бывших миллионеров и продлилась бы, конечно, и еще, если бы не деморализация избаловавшихся добычников: привыкнув в течение целого года на эту добычу смотреть, как на совершенно плевое дело, они потеряли всякую осторожность, для удобства своих экскурсий выломали и повалили целое звено в заборе, начали ходить на промысел целыми шайками и даже в пьяном виде, и, конечно, попались. Кое-кого из них судили, вместе с лавочниками, которые перекупили у них на десятки тысяч товара за ничтожные гроши, бесследно пропитые, и тех и других к чему-то присудили, но машинам от этого лучше не стало, и они остались на положении процентной бумаги с отрезанными купонами. Вскоре после этого происшествия усадьба куплена была таможенным ведомством, и в ней разместились широко и привольно его различные учреждения.
Однако, непрерывная цепь старинных усадеб, начинающаяся с Демидовской, упомянуть о которой мы сочли необходимым потому, что окна ее глядят на Покровку, незаметно завела нас очень уж далеко от нее, к самому Андроньеву монастырю, которого ворота, как известно, глядят уже на Рогожскую, и потому считаем благовременным возвратиться к тому же пункту Басманной, от которого свернули ради прогулки по ее окрестностям.
Начиная от храма Никиты Мученика и до границы села Елохова, то есть на всем остальном своем протяжении, Басманная из узенькой, тесно застроенной неказистыми домами, преображается в широкую, прямую, с обеих сторон обставленную более или менее солидными и красивыми зданиями улицу, способными поспорить своим благообразным видом с любою не только из московских, но и из петербургских фешенебельных улиц, кроме разве чрезмерной высоты домов, Москве вообще не симпатичной. Впрочем, трехэтажных домов встречается несколько и вдоль.


XV.

Дом Куракиных. - Фабрика Бостанжогло. - Дом генерала Офросимова. - Кабак Разгуляй. - Происхождение Новой Басманной. - Ее барские гнезда князей Голицыных, Шереметевых, других Голицыных, князей Урусовых, графов Перовских. - М.И. Кроткова и ее странности. - Московское гнездо Д.И. Фонвизина.

Первая барская усадьба в этой части Басманной принадлежала князьям Куракиным, и их грандиозный дом с обширною наружною лестницей и колоннадой над нею сохранял свою старинную наружность, величавую и исполненную строгого изящества, до последнего времени в неприкосновенном виде. Межевое ведомство, получив его в свою собственность, ограничилось тем, что приспособило его внутренние огромные помещения под свое учебное заведение, которое в этом доме и начало и окончило свое бытие под названием Константиновского межевого института, и которого директором одно время был московский барин, носивший имя Сергея Тимофеевича Аксакова; на изменение же и обезображение оригинальной наружности здания не покусилось. Точно также дом уберегся от этой 6еды и за время помещения в нем межевого архива и его служащих. Лишь несколько лет назад, когда он поступил в распоряжение московского купечества для устройства в нем Александровского коммерческого училища, над ним совершена была варварская операция запоздалого обрезания, после которой он и принял тот куцый и как бы общипанный вид, каким поражает в настоящее время, вызывая чувство скорби и негодования в тех, кто виднл его прежнюю наружность. С этих же пор уничтожена и существовавшая во дворе его обсерватория, долгое время верой и правдой служившая делу метеорологии вообще и московской в частности.
Фабрика Бостанжогло, переехавшая на место квартировавшей тут никогда богадельни Человеколюбивого общества, едва ли не самая старинная не только из московских, но и из русских табачных фабрик, за исключением, разумеется, Жуковской.
Основатель ее, нежинский грек Михаил Бостанжогло, был одним из первых пионеров табачного производства в России, и едва ли не первый нанес жестокое поражение чубукам и трубкам, измыслив для замены их бумажные гильзы или патроны.
А как всякая удачная промышленная реформа непременно обогащает первых ее изобретателей и пропагаторов, то и немудрено, что он успел нажить миллионное состояние, вовремя нашедшись приспособить выделку курительных табаков к новой манере курения, точно также как здешние братья Петровы обязаны своим богатством тоже простой мысли, которая до них, однако, никому не пришла в голову, - готовить на продажу готовые папиросы из всевозможных сортов бумаги и табаку. Благодаря своей находчивости, Бостанжогло стяжал в скором времени большую популярность, которая оказывалась тем благодарнее, что замена громоздких трубок крошечными бумажными трубочками распространила быстро курение табаку до неслыханных раньше размеров, удесятерив число любителей этой противоестественной и далеко не безвредной прихоти и, понятно, увеличив и обороты, и барыши немногих фабрик, между которыми Бостанжогловская долгое время занимала первое место.
Только при детях ее основателя чересчур ретивая конкуренция как бы затмила ее престиж и даже почти вытиснила ее товар из Москвы, но сильно повредить богатой средствами фирме не успела: во-первых, у нее осталась обширная клиентелла в провинции, гораздо более столичной консервативная, и, во-вторых, целая Сибирь, где эта фирма сохранила за собой прежнюю популярность почти в неприкосновенности. Наконец, и представители фирмы оказались людьми, чуткими к своим интересам: сообразив, что в современном табачном производстве выделка бумажных гильз играет совершенно такую же роль, как и приготовление самого табаку, они не остановились перед временными затратами, чтобы расширить патронное отделение фабрики и удешевить выделку гильз до крайних пределов возможности, в чем и успели, благодаря широким денежным средствам, без особого ущерба своим барышам. Из двух сыновей Михаила Бостанжогло, старший Василий Михайлович, за свою долгую жизнь успел пробраться в так называемое "благотворительное дворянство" и несколько лет назад умер, как говорят москвичи, ценералом, в сущности же действительным статским советником. Младший брат, Николай Михайлович, преданный преимущественно фабричному делу, кажется, и доселе не изменил своему сословию, состоя всего лишь гражданином, хотя, впрочем, и почетным, и даже потомственным.
Дом, принадлежащий ныне фабриканту-миллионеру Бажанову (происхождения, если не ошибаемся, как и большинство московских фабрикантов, Богородско-Гуслицкого), был построен на нашей памяти генералом от инфантерии Офросимовым для собственного жительства, которое, однако, ему не удалось, так как он вскоре был назначен, после смерти Тучкова, московским генерал-губернатором и переехал на Тверскую. Его небольшой одноэтажный домик привлекал московских зевак своею странною беседкой в крошечном садике, отделенном от улицы прекрасною чугунною решеткой. Сам садик был почти голый, и беседка, про которую все отзывались, что она "какая-то чудная", стояла посреди этого сада, можно сказать, во всем величии своего декоративного безобразия. Она была так мала, что в ней негде было ни стать ни сесть, и весь смысл ее, если только был он в ней, заключался в трех декоративных картинах, нарисованных на ее внутренней стене и глядевших очень эффектно. Две боковые декорации изображали две огромные вазы, назначение которых и цель предоставлялось угадывать зрителю; середняя изображала аллею из каких-то деревьев, уходившую как бы вглубь сада, и уходившую, нужно правду сказать, очень живо и естественно, так что можно было, пожалуй, испытать иллюзию, приняв рисунок за действительность. Но что за цель и смысл были у этих рисунков, предназначенных, по-видимому, лишь для развлечения прохожих и проезжих, ибо в обнаженном от зелени садишке никогда никто не гулял - это для нас, как и для других, осталось загадкой. Вскоре по назначении в губернаторы генерал продал дом с чудною беседкой какому-то Кармалину, а этот г-жи Ланиной, урожденной Хлудовой, дочери Алексия Иваныча, которая долго владела домом, сохраняя неприкосновенной и беседку, и только нынешний владелец уничтожил ее, как здание решительно ни к чему не годное.
Обширный дом, последний на Басманной по правой ее стороне, стоящий на углу ее и Доброслободского переулка, во второй половине прошедшего столетия представлял из себя длинное, грязное, каменное, одноэтажное строение и среди тогдашних нечистоплотных кутил и прожигателей жизни пользовался громкою славой. Это и был Разгуляй, раньше только казенный кабак, у самого въезда в село Елохово, а к Екатерининской эпохе и кабак, и харчевня, и притон, и постоялый двор, и ночлежный дом, и вертеп дешевого разврата, привлекавший в свое разгульное гнездо гуляк со всей Москвы, на подобие того, как теперь привлекает их, например, какая-нибудь смрадная и грязная "Чепуха", вертепный трактиришка за Крестовской заставой, и т.п. притоны. Стоя у самой черты тогдашнего города и представляя таким образом для всякого подозрительного люда удобный пункт для пристанища, из которого, в случае опасности за личную свободу, любой вор и разбойник в пять минут мог очутиться далеко за городом, и следовательно вне влияния городской стражи, - Разгуляй всегда был битком набит всевозможными отребьями общества. В страшное время чумы он также кишел народом, и после того, как, вопреки усилиям Шафонского, немцы-доктора не признали ее за таковую, а она, вопреки их ученой экспертизе, насмеялась над их невежеством, свалив с ног чуть не весь Суконный двор (у Большого Каменного моста, где ныне Суконные бани, а тогда была суконная фабрика), Разгуляю пришлось жестоко поплатиться за свое гостеприимство: когда обнаружилось, что на Суконном дворе страшная смертность, и прошел слух, что его закроют, а все его рабочее население заберут в полицию, больное для распределения по больницам, а здоровое для препровождения на родину, оно повалило со двора густыми толпами и разорялось по окраинам московским. Немалая часть 6еглых суконщиков, и здоровых, и полубольных, и вовсе больных, пристала и в Разгуляе, переполнив и без того набитые народом его ночлежные логовища. Чума только того и ждала, обнаружившись среди его населения с новою силой, укладывавшей его обитателей в могилу ежедневно целыми десятками. Испуганные заразой, полубольные жильцы вертепа, еле передвигая ноги, поползли, однако, из него вон и расползлись по Елохову, Покровскому, Красному и другим селам и поселкам, разнося чумный яд по всем прилегающим к Разгуляю местностям и тем обеспечивая заразе все большие и большие успехи в будущем, которые и не замедлили проявиться в самых ужасающих размерах, всем известных и наводящих ужас на сердце при одном воспоминании о них. За время чумы очутившись в положении выморочного имущества, Разгуляй после нее поступил в частную собственность, и с течением времени прикрыл свою одноэтажную крышу вторым этажом, заполнил первый этаж различными лавками и магазинами и, по старой памяти, завел в верхнем этаже трактир, который, с небольшими разве изменениями во внутреннем убранстве, сохранился до нашего времени и отличается, в противоположность своему прототипу, сравнительным благоприличием и скромностью. За последнюю четверть века им владел купец Куринский, заботившийся, независимо от своих выгод, и о сообщении своему заведению строго приличного, степенного трактира и совершенно успевший в этом. Сколько нам известно, такой же характер отличает его и теперь, при новом хозяине.
У Разгуляя конец Басманной: дальше двигать свои усадьбы по прямой линии басманникам было некуда, ибо тут начиналась территория села Елохова; вправо - не хотелось, потому что пришлось бы жить очень уж в близком соседстве с "басурманами" за-Кукуевской поганой Немецкой слободы; а между тем надобность в земле постоянно ощущалась: недолго думая, они взяли и повернули влево, начав застраивать проезжую дорогу от Елохова к Мясницкой. Образовавшаяся с течением времени по этой дороге линия новых построек, принадлежавших все тем же басманникам, получила имя Новой Басманной, прибавив, вместе с тем, к прежней Басманной эпитет Старой. До Петра ни та, ни другая Басманные ничем особенным не отличались, кроме обширных садов при своих усадьбах, а с Петровской эпохи близость их к новой резиденции двора обратила на них внимание тогдашней знати, и она начала селиться и в той, и в другой, и в последней даже преимущественно. Счастливее своей старшей сестры Новая Басманная оказалась и в том отношении, что ее знать дольше не выпускала из своих рук принадлежавших ей усадеб, хотя местность эта перестала быть модной тотчас после французского нашествия. Так, нынешняя Чернорабочая больница, раньше бывшая Сиротским домом с межевою школой при нем, принадлежала еще не более полувека назад князьям Голицыным; дом немецкого коммерсанта Прове мы помним принадлежавшим Шереметеву (не графской линии); дом знаменитого московского благотворителя Фл. Як. Ермакова, успевшего пожертвовать на устройство и содержание нескольких образцовых богаделен до 10 миллионов рублей и не перестающего до сих пор подвизаться на поприще филантропии таким же широким образом, тоже на нашей памяти куплен им у других князей Голицыных; дом Оленина, в котором некогда помещалась военная богадельня, впоследствии переведенная в село Измайлово, не более как четверть века назад принадлежал князьям Уросовым; дом Пельцера куплен у наследников Чаадаева после его смерти, в 50-х годах; дом купца Алексеева, родича и кузена Алексеевых-Строгановских, куплен нынешним владельцем у наследников гр. Перовского.
Сравнительно раньше ушел из первоначальных дворянских рук дом, ныне принадлежащий богородским фабрикантам Шебаевым и ими так уродливо и аляповато разрисованный самыми яркими красками в невозможном соединении и неизвестном вкусе; Шебаевы купили его у наследников купца Карпа Васильевича Соколова, а Соколов приобрел его после знаменитой в до-Филаретовскую эпоху барыни, Марфы Ивановны Кротковой, известной своими приязненными отношениями к одному из предшественников Филарета, и нежной любовью к каше вообще, и к гречневой в особенности: мы слыхали от лиц, обедывавших у нее запросто, что чудачка ежедневно готовила не менее семи сортов каши, и каждой не только отведывала, но и кушала как следует. Все сидевшие за столом должны были, под страхом ее неудовольствия, следовать ее примеру; раскладывала же она это любимое кушанье по тарелкам сама, причем размеры порций определялись степенью ее расположения к тому или другому гостю, так что любимцам и любимицам ее обед у нее был равносилен пытке самого бесчеловечного свойства: на успевший уже раньше насытиться желудок приходилось истребить сначала тарелку гречневой каши, потом манной, потом ячневой, потом пшенной, потом еще, еще, еще и еще какой-нибудь, или же, отказавшись или даже выказавши мало охоты к этим бесконечным блюдам, навлечь на себя немилость строптивой барыни. Проявлялись ее странности и более забавным образом. Не любила она музыки вообще, а уличных шарманок и тем паче: и повадился вдруг ходить по улице шарманщик и хрипеть на своем инструменте перед самыми окнами ее моленной. Велела гнать - не идет, говорит: улица казенная, а не ваша. Марфа Ивановна - к квартальному: избавь, буду благодарна, - и в руку ему червонец. Тот шарманщика прогнал, но на другой день велел опять приходить: та же история, и такой же червонец. Так шли дела несколько месяцев: и у квартального капитал, и шарманщик с невиданным барышом, и барыня довольна. Только вдруг квартальный захворал: некому прогнать шарманщика, и он знай себе хрипит да скрипит день, другой, третий; барыня в отчаянии, приживалки в беде, прислуга в трепете. Наконец выздоравливает квартальный, прогоняет шарманщика, получает червонец, да и говорит: "Матушка Марфа Ивановна, мне беспременно нужно поближе к вам жить. Как бы только увидал его, подлеца, так бы его сейчас и на съезжую". - "А и то правда, - восклицает Марфа Ивановна: - переезжай-ка в малый дом, он у меня пустой стоит. И коли сдержишь свое слово, я тебе его подарю". А этот малый дом, стоящий и доселе рядом с большим, двухэтажный, с мезонином, каменный, прочно строенный, и по теперешним ценам на худой конец тысяч 40-50 стоющий. Квартальный того и ждал: переехал, шарманщику таскаться запретил, и хотя лишился ежедневных червонцев, зато получил недвижимую собственность в подарок, которую потом и продал тому же К.В. Соколову.
В заключение считаем нелишним упомянуть и об усадьбе Д.И. Фонвизина: имеются сведения и печатные и устные, что он владел домом, ныне принадлежащим купцам Четвериковым, на углу Вознесенской улицы и переулка, до его же имени и названного Денисовским. Точно также его имя носили и бани, стоявшие на заднем плане его усадьбы, за обширным садом, прудом и огородом. И тот, и другой, и третий доселе принадлежат к Четвериковской усадьбе, что же касается бань, ныне уничтоженных, о которых мы уже говорили, намечая течение Чечоры, то они с издавна находились в других руках и очевидно были проданы раньше всей остальной усадьбы. Дом при этой усадьбе не слишком большой, одноэтажный, но от него так и веет степенным барством прошлого века, тем более, что он, по всем признакам, сохранился почти в тогдашнем виде, не испытав значительных метаморфоз.

XVII.

Села Елохово и Рубцово-Покровское; их протяжение и границы. - Колонии села Рубцова: Никольская и Ирининская. - Храмы и приходы сел Покровского и Елохова. - Церковь Богоявления в Елохове. - Предания, связанные с Никольским и Ярининским храмами. - Особенности последнего. - Значение Богоявленского прихода в истории Москвы. - Покровский собор и его судьба.

У Разгуляя оканчивалась та половина Покровки, которая составляла не более, как проезжую дорогу от ворот Китай-города к излюбленным царями селам Семеновскому, Преображенскому и Измайлову. Вторая ее половина, от Разгуляя до Покровского моста на Яузе, искони пролегала среди двух подмосковных сел, Елохова и Рубцова, своими землями примыкавших одно к другому и занимавших огромное пространство, около 3 верст в длину и 3-х в ширину. Границу их владений составлял Гавриков переулок, сохранивший это название доселе и идущий от Сокольничьего проезда до Немецкого рынка. Еще на нашей памяти он был очень плохо застроен, и в той своей части, которая лежит между Покровкой и Сокольничьим шоссе, изобиловал жалкими лачугами, пустырями и даже огородами. От Разгуляя до него шли земли села Елохова, от него до Яузы - села Рубцова, получившие, с половины XVII века, известность под именем Покровского. Елохово так и осталось доселе нераздельным, что же касается Рубцова, то оно, не теряя общего ему наименования Покровского, остающегося и доселе принадлежностью всей местности, в старину к нему принадлежавшей, выделило, с течением времени, из себя два поселка, которые, по храмам, в нить выстроенным, и получили особые названия: Никольского и Ирининского. Первый располагался ближе к своей метрополии, и храм его, во имя св. Николая, воздвигнут был почти против храма Покрова - с той поры, как село приняло характер дворцового, присвоившего себе титул Покровского собора. Не этим ли обстоятельством и объясняется построение рядом с ним другой церкви, в тесном смысле слова приходской, для удовлетворения религиозных нужд сельчан, когда храм Покрова утратил этот свой прежний характер?
Ирининский храм находится вблизи Немецкого рынка и Гаврикова переулка, то есть на противоположной границе Покровского, и много моложе Никольского храма. О его построении не имеется точных данных, но оно достаточно может объясняться как и увеличением населения в этой части огромного села, так и отдаленностью ее от Покровского и Никольского храмов: вообще у нас не редкость в чересчур обширных и многолюдных селах встретить не одну, а две церкви, и всего вероятнее, что второй и третий храмы Покровского возникли по аналогичным соображениям, и лишь впоследствии, по уничтожении Покровского, как села, выделились в самостоятельные приходы: по крайней мере, и на официальном языке, и в народном говоре, оба храма до сих пор слывут: Никола и Ирина мученица в Покровском.
Между этими двумя храмами и поделилось все население Покровского в смысле прихожан, при чем Никольский приход, как древнейший, оказался значительно больше позднейшего Ирининского; гораздо же ничтожнее их обоих оказался приход некогда главной Покровской церкви, когда она низведена была из звания придворного собора в прежнее состояние приходского храма: ей пришлось довольствоваться немногочисленными ближайшими к ней обывательскими владеньями, не приставшими крепко и не причисленными официально к Никольскому храму, да теми новыми обывателями, которые располагали свои усадьбы в ближайших к ней окрестностях, а так как заселение последних шло чрезвычайно туго, то и Покровский приход навсегда остался одним из наибеднейших московских приходов, тогда как его две колонии испокон века наслаждались несравненно большим благополучием, отражавшимся и на благолепии храмов, и на зажиточности духовенства.
Елоховский приход - дело совсем другое: обнимая всю громадную территорию прежнего села Елохова, он раскинулся между Вознесенской, Никитской, Петропавловской, Покровско-Красносельской, Никольской и Ирининской церквами, и в составе своем считает до 800 отдельных владений и до 2.000 домов, тогда как, например, соседний с ним Ирининский состоит из 600 дворов, а Никольский из 150, и потому признается одним из богатейших в Москве. В виду его разбросанности и многолюдства епархиальное управление давно уже, чуть ли не в начале нынешнего столетия, озаботилось усилить личный состав его причта, учредив вместо одного двух священников, равно как и двух диаконов. До какой степени приход многолюден, можно судить хотя бы по двум фактам: на первой неделе великого поста, не смотря на то, что два штатных священника и один наемный со вторника начинают исповедь и проводят в церкви почти безвыходно все время от раннего утра до полуночи, а приобщение говеющих начинается с середы и продолжается до субботы, все-таки значительная часть говеющих не успевает окончить говение в субботу и заключает его лишь в воскресенье; храм Богоявленской церкви, в совокупности с двумя придельными церквами, по квадратному измерению много просторнее самой обширной из здешних (петербургских) церквей, едва ли не больше (московского) Успенского собора и разве немного меньше собора Александро-Невской лавры; но, не смотря на это, за праздничными службами он не только бывает переполнен, а просто битком набит богомольцами, хотя еще многие из прихожан, зная по опыту это обстоятельство, расходятся, во избежание тесноты и давки, по соседним церквам, благо некоторые из них оказываются от них и много ближе, чем приходская.
Нечего и говорить, что храм в таком приходе поддерживается не только в благолепии, но и в великолепии: еще лет 35 назад главная церковь, так называемая холодная, была на средства прихожан заново перестроена и как снаружи, так и внутри богато украшена и вызолочена, при чем особенное внимание останавливает на себе величественный иконостас, к сожалению, непоправимо потемневший вследствие устроенного в храме духового отопления и связанной с ним чрезмерной сухости воздуха; к этому же времени пожертвована в ризницу и драгоценная напрестольная одежда кованого серебра с художественно исполненными горельефами из истории страданий Спасителя. Эта редкость рачительно сохраняется в ризнице и употребляется лишь несколько раз в год, по особенно торжественным праздникам. Колоколами Богоявленская церковь и всегда славилась, но лет 26 назад приходское усердие выказало недовольство большим 700-пудовым колоколом, находя, что колокольне такого богатого храма и обширного прихода обидно и унизительно благовестить в колокол меньше 1.000 пудов: заговорили об этом между знатными и богатыми прихожанами, от них посыпались пожертвования, и скоро 700-пудовый гигант должен был уступить свою роль новому, повиснув уже не на первом, а на втором месте.
К чести богоявленских прихожан следует, однако, сказать, что не на одни церковные стены и не на одно обременение колокольни расходуется их благочестивое усердие: Елоховский приход принадлежит к числу тех немногих московских приходов, в которых насаждены и крепко и широко разрослись постоянные учреждения приходской благотворительности, сосредоточивающиеся в настоящее время в приходском попечительстве, носящем наименование Елоховского Богоявленского Братства. Это учреждение считает уже не один десяток лет своего существования, не один десяток тысяч неприкосновенного капитала, равно как не один десяток тысяч, употребленных на разные благотворительные цели и на личную помощь приходским беднякам. Обязанное своим возникновением инициативе интеллигентного купеческого семейства фабрикантов Щаповых, благодаря их крупным пожертвованиям впервые ставшее на ноги, а затем поддержанное многими другими капиталистами прихода, Богоявленское попечительство, если не ошибаемся, занимает в ряду московских приходских попечительств едва ли не первое место как по размерам своих средств, так и по удачной организации своих действий, а, следовательно, и по сумме пользы, приносимой им своему приходу.
К сожалению, пример его не оказывается заразительным: до сих пор из всех церквей, стоящих на шести-верстном протяжении Покровки в числе 15, только при одной Богоявленской и существует учреждение, давно уже рекомендованное православным приходам вообще, а для столичных приходов составляющее почти необходимость: видно, не даром Москву изображают средоточием всяческого консерватизма - и похвального, и не похвального, и полезного, и вредного, и разумного, и бессмысленного... Нечего говорить о том, что все храмы, стоящие на пространстве Елохова и Покровского, первоначально были деревянные, что все они, кроме Ирининского, подвергались истреблению во время пожаров и после таких несчастий созидались на их пожарищах каменные, приблизительно того наружного вида, какой имеют и в настоящее время; заметную печать древности носит лишь бывший Покровский собор, да и тот, благодаря заботливости игуменьи Митрофании, подвергся весьма значительным переделкам, когда поступил, вместе с дворцом Елисаветы Петровны, при котором состоял, в распоряжение Покровской общины, созданной предприимчивою монахиней-баронессой. Что касается Никольского храма, то ему едва ли наберется 300 лет, а Ирининскому даже 150-200 лет.
Не смотря, однако, на свою сравнительную молодость, оба храма имеют свои предания, не лишенные назидательности и интереса. Так, в Никольской церкви есть древний образ Николая Чудотворца, с которым связана легенда, относящаяся к началу нынешнего столетия. Она повествует, что какой-то беглый солдат, забравшись в этот храм с вечера и схоронившись в нем до утра, похитил с иконы все драгоценные камни и большую, дорого стоящую серебряную вызолоченую ризу, не замеченным вышел из церкви, как только началась утреня, и как в воду канул. Много лет о нем не было ни слуху ни духу; святотатство было забыто, следствие, по тогдашнему обычаю, предано воле Божией и сдано в архив, причту сделан из консистории надлежащий нагоняй, а на икону новая риза, не хуже прежней. Уже долго спустя, лет чуть ли не через двадцать, когда от прежнего причта оставался при церкви один причетник, является к священнику седой, как лунь, старик и объясняет, что имеет сообщить нечто важное. Важное это оказалось искренним покаянием в учиненном им над образом св. Николая святотатстве и просьбою предать его правосудию. Священник принял первое и поспешил исполнить вторую. Раскаявшийся преступник был арестован, судим и осужден, подвергнут тяжкому телесному наказанию и сослан в Сибирь. Все это он вынес не только безропотно, но с видимыми духовною радостью и спокойствием, ибо, как он и сам объяснял, в этом только и обрел мир душевный, поиски за которым и привели его к добровольному сознанию. Дело в том, что, как он подробно изложил на первом же допросе и много раз повторял и на следствии, и на суде, с самого дня ограбления им угодника Божия он вел жизнь Каина, не зная нигде и никогда покоя, и не находя ни в чем утешения и удовлетворения. Самые удачи его в торговле, которую он завел на деньги, вырученные от грабежа, удачи, неизменно сопровождавшие его во всю дальнейшую жизнь, служили лишь к увеличению его душевных мук: каждая копейка барыша напоминала ему о первоначальном барыше, и о том, от кого он его нажил; каждая поездка по торговым делам сопровождалась неотступными воспоминаниями об экскурсии в храм Божий на святотатство. Несколько лет сряду дело тем и ограничивалось, что несчастный преступник претерпевал истязания от собственной мысли; позже он начал испытывать еще горькие истязания от самого угодника Божия: не проходило ночи, чтобы он не снился ему в том или другом положении, то с суровым взглядом, на него устремленным, то с угрожающим перстом, к нему обращенным, то с тяжелым мечом, над ним занесенным, так что долгое время он не знал ни одного часа покойного сна, а потом без ужаса не мог уже и думать о предстоящей ночи, зная заранее о посещении страшного гостя, и любопытствуя лишь о том, каким ему суждено увидеть его на сей раз. Чтобы чем-нибудь утолить или хоть облегчить душевную тоску, ставшую вечною спутницей его жизни, несчастный пробовал всевозможные развлечения, доступные в его быту и по его понятиям, и в том числе пьянство, как наиболее верное средство самозабвения: но - о, ужас! - ко всему этому чувствовал неодолимое отвращение, как бы для того, чтобы навсегда оставаться один на один с страшною мыслью о своем преступлении и о том, кто от него потерпел. Так и не вышел из него ни гуляка, ни пьяница, а лишь увеличились после этих попыток прежние нравственные страдания, ибо безмолвные посещения угодника сменились столь же постоянными, но еще более страшными, при всей их краткости, собеседованиями: то св. Николай укорял его за содеянный им грех; то за то, что он продолжает безнаказанно пользоваться его плодами; то грозил никогда не возвратить ему покоя, пока он не раскается в своем преступлении, то прямо повелевал идти в ограбленную им церковь и открыто покаяться.
Но долго еще не смягчалось огрубевшее сердце святотатца, и долго он сопротивлялся этим велениям, страшась общественного стыда, законного осуждения и справедливого наказания: чтобы избавиться от них, и даже от мысли о них, он бросил, наконец, все свои дела, собрал все свои деньги в мошну и принялся за религиозные пилигримства. Но и они не исцелили болезненного настроения его мысли: с ним вместе, на пути в Соловецкий, Киев, Воронеж, шла по пятам и мысль об угоднике и его повелении, а при первом же покушении на сон, столь сладкий после физического утомления ходьбой, являлся и он сам, все грознее и грознее настаивая на своем требовании. Ни тяготы от долгих путешествий, ни масса новых ощущений, с ними связанных, ни подвиги благочестия, выражавшиеся постом и молитвою, ничто не доставило ему ни забвения, ни сколько-нибудь более спокойного отношения к прошлому, и он бросил религиозное бродяжничество по тому же самому, почему раньше для него бросил торговые дела. «Николай Чудотворец не давал покою», - как он выразился в показании, данном на суде. Весь этот ужас сновидений его крепкая натура хоть и с трудом, да выносила; но и этого мало. После скитальчества по монастырям, приставши в каком-то городе на оседлую жизнь и проживши вдруг совершенно неожиданно в полном спокойствии от всяких сновидений более года, успевши за это время отдохнуть от долголетних ужасов недавнего прошлого и получить вкус к жизни, он также вдруг, совершенно неожиданно, подвергся чему-то в роде психического недуга. Недуг выражался в том, что, пользуясь видимым здоровьем, окруженный всеми условиями благополучного и безмятежного существования, наслаждаясь даже покойным сном напролет целые ночи, он сделался жертвою галлюцинаций, сначала слуха, потом зрения, а потом и обоих чувств совместно. Галлюцинации развивались постепенно, пока не сделались постоянными и ежедневными, а позже и ежечасными, так что страдалец вынужден был вести жизнь почти исключительно среди ужасов какого-то двойственного, полуреального, полупризрачного существования. Нечего и говорить, какой характер и какое направление имели галлюцинации; началось с того, что однажды он явственно услышал, как ему кто-то сказал: спрячься скорей, сейчас отопрут церковь. И сразу проникшись ужасом, он мгновенно припомнил, что в ту страшную ночь, перед рассветом, соблазнившись еще другою ризою на какой-то другой иконе, он было и над нею готов был совершить такое же грабительство, но был удержан собственною мыслью, как бы не замешкаться работой и не попасться в руки церковников, когда они придут в храм перед началом утрени, и, умерив запоздалую алчность, поспешил скрыться в укромном уголке за печкой, сзади сваленных в беспорядочную кучу дров. В другой раз таинственный голос, памятный ему по сновидениям, стал упрекать его за скрытое от мира преступление. Дальше, стал требовать покаяния. Вскоре затем зрение его стало представлять ему ужасающие картины того, что было в роковую ночь: то и дело, сидя в своей комнате, он видел себя сидящим посреди Никольской церкви, на полу, перед иконой св. Николая, и робко озирающимся вокруг для удостоверения своей безопасности; то и дело вставая из-за стола, чтобы помолиться перед киотом, заключавшим в себе и икону Святителя, он забывал свое намерение и, объятый некогда пережитым порывом, приближался к киоту с теми же преступными видами, как и в тот раз, и, конечно, мгновенно приходил в себя, ужасаясь бессознательной выходки, за несколько секунд перед тем казавшейся ему вполне естественной и необходимой; наконец, глаза его перестали, при взгляде на киоту, находить в ней на привычном месте лик угодника, и этот обман зрения совершался с такою естественностью, что он не раз вынужден бывал припадать глазами к самому стеклу киота, чтобы удостовериться, стоит ли икона на месте, или нет, но когда, убедившись, что ему только показалось, будто ее нет, он удалялся от киоты, успокоенный, лик святителя снова исчезал для его глаз, и занятое его иконою место в киоте представлялось пустым. Зато вслед затем он начал встречать лик угодника всюду, где бы ему ни случалось бывать, куда бы ни приводилось идти или ехать: часто, проходя мимо какой-либо церкви, он видел его стоящим в окне и грозно устремившим на него свои очи; при повороте с улицы в переулок он вдруг встречал предстоящий перед ним лик угодника и, к изумлению прохожих, в непобедимом и нескрываемом ужасе отпрядывал от него, возвращаясь вспять и предаваясь позорному бегству; дошло с течением времени до того, что где бы он ни сидел, куда и откуда ни шел, везде и всегда ему чудилось, что строгий лик святителя сзади него и беспощадно его преследует, а в ушах явственно слышался суровый голос, изрекавший одно повеление - идти и покаяться. С точки зрения психиатрии вообще, это был, конечно, не более, как интересный факт умственного расстройства, обусловленный воспалительным состоянием оболочек мозга - один из видов белой горячки; как бы то ни было, факт этот небезынтересен и потому, что не сопровождался в страдальце никакими другими болезненными явлениями и совершенно прекратился и исчез, как только запоздалое покаяние было принесено, и постылая свобода добровольно была отдана в обмен на тюремное заключение, телесное истязание и вечную ссылку. И как скоро преступник исполнил повеление святителя, так, по его собственным словам, он почувствовал себя и бодрым, и веселым, и благополучным, в виду предстоящего позорного и мучительного наказания и затем каторги.
Еще в отрочестве мы слышали этот рассказ, потом в юности, глубоко интересуясь им, нашли случай услышать в общих чертах подтверждение его достоверности, в которой, поэтому, и не имеем оснований сомневаться. В нашей памяти, как будто это было вчера, он неизгладимо врезался со слов давно уже усопшего иерея, Иоанна Филипповича Платонова, бывшего в 40-х годах настоятелем Никольской церкви и знавшего все подробности описанного происшествия от своего престарелого причетника, который был его современником, и при котором случился как самый факт святотатства, так и покаяния в нем.
Церковь Ирины Мученицы хранит предание, связанное с эпохою французского нашествия на Москву и удостоверяющее, что храм этот, благодаря распорядительности тогдашних своих священника и дьякона, счастливо избежал разграбления от доблестных сынов великой армии и, по отшествии их из Москвы, на другой же день мог возобновить благоговейное богослужение. Настоятель церкви, Стефан Алексеев, совместно с дьяконом Василием Тимофеевым, не были из числа людей, слепо доверявших Ростопчинским прибауткам, а руководились собственным здравым смыслом, и на этом основании находили вполне возможной отдачу Москвы французам. И как только началась в столице сумятица, предвещавшая роковое событие, они прекратили службу в церкви, отпустили дьячка с пономарем в отъезд к родным, подальше от опасности, а сами, вдвоем, заперлись в церкви и принялись за работу. Сняв несколько тяжелых плит каменного пола, они выкопали глубокую яму в роде погреба, поснимали все сколько-нибудь ценные иконы, паникадила, лампады, подсвечники, священные предметы богослужения, лучшие облачения, сосуды и пр. и пр., все это сложили в яму и, засыпав сверху землею, снова прикрыли плитами, так что не знающему решительно невозможно было догадаться о местонахождении импровизованной церковной ризницы. Совершив этот служебный и патриотический подвиг, они заперли храм; священник, человек женатый и семейный, поспешил уехать из Москвы, а дьякон, в качестве престарелого, одинокого вдовца, решившись остаться в Москве на волю Божию, отправил только проживавшую у него 6-летнюю внучку в более безопасное место к родным, церковные ключи зарыл в своем саду и остался дожидаться незваных гостей. Скоро пришли и они, не миновали и Ирининских палестин, набрели и на 70-летнего старца-дьякона, по его одежде догадавшись, что имеют дело с церковником. Начались расспросы, допросы: что в церкви, где ключи, где церковные деньги? Старик отвечал, конечно, больше мимикой и жестами, что он не поп, а дьякон, что ключи у попа, а сам он уехал далеко и все церковное имущество и деньги увез с собой. Не поверили, разбили двери: в самом деле, церковь оказалась почти опустошенною, так что, кроме как местом для постоя, ничем не могла послужить легкомысленному врагу. Но дьякона на этом не оставили в покое, а, не взирая на его возраст, держали у себя на побегушках, то и дело отягощая всевозможными поручениями и посылками то к одному, то к другому начальнику, то в один, то в другой конец города. И все это, как рассказывал сам дьякон лицам, от которых мы это слышали, делалось вовсе не из обдуманной жестокости, а скорее ради издевательства и помыканья, даже без особенной надобности, а иногда так просто ради потехи. Случалось, например, дьякону на своих 70-летних плечах таскать мешки с землей куда-нибудь или на Воробьевы горы, или к Даниловскому монастырю, для передачи в какой-нибудь, указанный насмешниками, отряд, а там его с мешком гнали по шее, и он, бедный, не исполнив поручения и не смея бросить порученной ноши, должен быль тащить ее и весь обратный путь, для сдачи по принадлежности. Бывало, что его и колачивали за неисполнение какого-нибудь подобного поручения, но бывало, что и винцом потчевали, и кормили самыми лучшими яствами, какие только у самих случались. А перед выходом из Москвы, когда он, прихворнув, лежал в церковной сторожке, то многие даже прощаться с ним приходили, уже совсем готовыми в дорогу, то есть с наверченным на себя всевозможным хруньем, и некоторые даже прослезились, не то под впечатлением расставанья с безответным стариком, который безропотно переносил все их сумасбродства, не то при виде его старческой беспомощности. Его, впрочем, эти-то прощальные визиты и подняли на ноги лучше всякого лекарства: враги бегут, значит, свои на пороге. Так действительно и оказалось: священник, на основании случайно достигших до него слухов, счел не лишним из своего отдаленного убежища перебраться поближе к Москве и на другой же день по выходе неприятеля был уже у себя в доме, ничуть не пострадавшем за время его отсутствия. Немедленно принялись они с дьяконом за выемку из ямы спасенных в ней сокровищ, с помощью приходских людей установили их на прежние места, и на следующий же день с Ирининской колокольни раздался благовест свободы - первый в окружности, по крайней мере, на 10 верст. Народ устремился на давно неслыханный звон во множестве, после службы начались многочисленные молебны, и это было первою наградой священнослужителям за их ревность ко храму Божию. Впоследствии священник был награжден и более существенно от епархиальной власти, а дьякон, за неимением чем бы его видимо наградить, удовольствовался отрадным сознанием честно исполненного долга. Судьба, однако, оказалась и к нему справедливой, хотя не в его лице, а в лице его потомства: состарившись до дряхлости, он уже при Филарете, тогда еще архиепископе, вынужден был отказаться от службы. И что же? Той самой внучке его, которую он выпроводил от себя перед вступлением неприятеля в столицу, выпало на долю успокоить престарелого деда в последние годы его жизни: Филарет, уже знавший о его подвиге, с почтением отнесся к его ходатайству об устройстве ее судьбы, предоставив ее будущему мужу место, покидаемое ее дедом. За женихом для 17-летней сиротки дело не стало, и она в скором времени сделалась дьяконицей и хозяйкой того самого дома, где росла под надзором деда, а через 14 лет муж ее поставлен был и во священники к той же церкви и настоятелем ее прослужил свыше 30 лет, скончавшись 70-летним старцем в конце 60-х годов. Что же касается самой внуки диакона Василия Тимофеева, ей суждено было дожить безболезненно до самой глубокой старости и также безболезненно, от одной лишь старости, скончаться всего лишь несколько лет назад, после 83-хлетней жизни, из которых около 60 лет она прожила при одной и той же церкви то внукой, то женой дьякона, то супругой настоятеля. Редкий случай: на 60-ти годах жизни переменить всего две квартиры, и то в соседних переулках, не выезжая ни из прихода, ни из околотка.
Ирининская церковь, как, по крайней мере, мы знали ее четверть века назад, едва ли не одна из всех московских церквей отличалась двумя особенностями: каменным изваянием Спасителя в темнице и отдельною, замкнутою от посторонних глаз и ушей, исповедальней. Как известно, в большей части наших церквей таинство исповеди совершается в обстановке, далеко не соответствующей его достоинству и смыслу: обыкновенно для сей цели водружаются где-нибудь в уголке, неподалеку от алтаря, маленькие ширмочки, за которыми и помещаются аналой и сам духовный отец; из атакующей ширмы толпы исповедников, не всегда успевающих проникнуться важностью минуты и всегда норовящих поскорее отбыть эту религиозную повинность, один чуть не переступает за ширмы еще в то время, как духовник беседует с кающимся; остальные толкутся, отвоевывая каждый ближайшую к импровизованной исповедальне позицию. Происходит то же неблаголепное явление, которое можно наблюдать в любом храме, когда прикладываются ко кресту, евангелию, образу и т.п. Все это препятствует и духовнику, и кающемуся надлежащим образом сосредоточиться, да к тому же прибавляется и еще важное неудобство для исповедника опасение, что грехи, им исповедуемые, легко могут сделаться достоянием окружающей его толпы, а для самой этой толпы - необходимость во что бы то ни стало узнавать чужие грехи, ибо шепот, раздающийся за ширмами, волей-неволей достигает ушей, не подверженных пороку глухоты. Все это, конечно, стесняет свободу исповеди и, так сказать, профанирует величайшее из таинств Христовой церкви, и все это, как мы знаем, радикально устранялось в Ирининской церкви очень простым обстоятельством, что для исповеди отведена была небольшая темная комната, примыкавшая к одному из придельных алтарей и выходившая дверью в арку, которою соединяется главный храм с своими приделами. Толщина стен, при условии плотно замкнутой двери, вполне гарантировала тайну исповеди от вольного и невольного любопытства, и мы знаем, что множество народа даже из других приходов ходило на исповедь в эту церковь на основании такого именно соображения. В этой же самой арке, на противоположной ее стороне, устроенная в стене ниша с железной решеткой изображала темницу, в которую отведен был Спаситель перед страданиями своими. Каменное изваяние Спасителя, чуждое всякой художественности и изящества, сделанное, очевидно, руками ничуть не искусными, помещенное в глубокой нише, глядевшей в полутемную арку, производило оригинальное, тоскливо-гнетущее впечатление. Впрочем, оно заменялось нередко и другими чувствами: религиозное усердие не по разуму со стороны не слишком просвещенного благочестия помимо возжигания пред изваянием лампадок, украшало главу Спасителя крестиками и образками на цепочках, ленточках и тесемочках и даже просто цепочками, ленточками и тесемочками без образков и крестиков; плечи Его покрывали полотенцами, платками, холстами и даже салфетками. Неоднократно заходила даже речь об уничтожении «темницы», но так как дело было при Филарете, то и побоялись заявлять ему даже об ее существовании, ибо он, по своему обычаю, начал бы докапываться до сути дела, разыскивать, когда, кем и, главное, при ком эта «темница» устроена, и изваяние в ней помещено. Отзывом же, что дескать неизвестно, от него трудно было отделаться, ибо, раз настоятель дал такое объяснение, митрополит непременно спросил бы: а почему же ты, поступая к этому храму в священники, не указал мне на ее нахождение в церкви? Настоятелю на это нечего бы было ответить, кроме «виноват, владыко», ибо он поступал в священники из приходских же дьяконов, еще раньше целые 16 лет созерцая и «темницу», и изваяние Спасителя с навешанными на нем приношениями; так и решено было, по совещании с благочинным, оставить все по-старому, и только на случай, если будет архиерейское служение, скрывать темницу с изваянием от архиерейского ока дверью, каковая и была изготовлена.
В истории Богоявленской церкви обращают на себя внимание два факта: первый из них, уже ранее нами упомянутый, состоит в том, что Елохово, а следовательно и Богоявленский приход, были родиною великого подвижника святой жизни, дивного московского и всея России чудотворца, Христа ради юродивого Василия Блаженного; второй, что этот же приход был родиною и первого великого русского поэта, А.С. Пушкина. Об этом свидетельствует и мраморная доска, утвержденная на стене дома братьев Клюгиных, еще на нашей памяти принадлежавшего графам Шуваловым, указывающая, что в этом именно доме, в 1799 г., получила бытие наша поэзия. Впрочем, долго уже спустя после того, как прибили эту доску, некоторые исследователи московской старины заподозрили правдивость ее указания, начали рыться в различных исторических документах и дорылись, помнится, до нового сведения, что вовсе не в этом доме родился Пушкин, и хотя на той же Немецкой улице, но гораздо ближе к Покровке, против самого Немецкого рынка, на дворе того самого дрянного домишки, в котором ныне помещается грязная извозчичья харчевня. В то время, когда печаталось (помнится, в «Московских Ведомостях») это опровержение на мраморную доску с ее надписью, дело казалось, по крайней мере авторам опровержения, до того ясным, что мы так и думали, что вот сейчас сорвут с Клюгинского дома мраморное украшение и водрузят его у замазанной и захватанной двери мужицкой харчевушки; но мы ошиблись, официально Пушкин и доселе признается родившимся, по-прежнему, в доме Клюгиных, ибо доска и посейчас на том же месте.
О Покровском соборе сведения общеизвестны: сначала он был церковью села Рубцова-Покровского, ставшего при династии Романовых «государевым» или «дворцовым», и так как село это, стоявшее на полпути по дороге от Кремля к Измайлову и его Зверинцу, не лишено было красоты местоположения, раскидываясь по отлогим, лесистым берегам Яузы, то и понравилось царю Алексию Михайловичу, который поставил в нем небольшой деревянный дворец и нередко наезжал туда, а, бывая там, постоянно в этой церкви и на богослужениях присутствовал. Позже село стало излюбленным загородным приютом его царственной внуки Елисаветы Петровны, и его собор опять вошел в славу, ибо и государыня, и весь двор вместе с нею были обычными в нем богомольцами. Миновала мода на село, забыт был и собор, вскоре перешедший на скромное положение приходской, и притом весьма небогатой, церкви, в каковом и пребывал неизменно до начала 60-х годов. Тут судьба улыбнулась, по крайней мере, его причту: Сокольнические дачники, состоявшие номинально прихожанами этой церкви, но на самом деле ее почти не знавшие, задумали соорудить среди Сокольничьей рощи храм во имя новоявленного угодника св. Тихона Задонского. Митрополит Филарет объяснил им, что храм строить он их благословляет, но с тем, чтобы он был причислен к Покровской церкви, в приходе которой они уже состоят, и чтобы в новосозданном храме богослужения совершались и требы исправлялись тем же причтом Покровской церкви. Так и сделалось, и с той поры захудалый причт забытого собора увидал лучшие дни, которыми и наслаждался до самого перечисления Покровской церкви в состав Покровской общины сестер милосердия, основанной на месте Елисаветинского дворца и сада.

XVIII.

Характер и наружность Елоховской Покровки. - Патриархальные нравы ее населения. - Народные концерты на открытом воздухе. - Любовь к ним простонародья. - Характер и наружность последнего участка Покровки, от Гаврикова переулка до Яузы. - Улицы Большая, Средняя и Нижняя древнего села Покровского-Рубцова. - Патриархальность местности. - Крушение Долгоруковской коляски. - Переведеновка и ее происхождение. - Чумные богачи. - Особенность Переведеновских построек. - Пожары. - Рост Переведеновки. - Рязанская товарная станция.

Если по непрерывной суетливости движения, по вечной сутолоке, по многолюдству и оживленности, Покровка напоминает столичную улицу лишь до Земляного вала, то, все-таки, по солидности и даже изредка по великолепию построек достойна сопричисления к столичным улицам и вся Старая Басманная, которая не уступит, например, ни Кирочной, ни Фурштадтской, ни Шпалерной и другим подобным петербургским улицам. Но вот часть от Разгуляя и до Гаврикова переулка, т.е. вся Елоховская Покровка, носит уже совсем иной характер: здания не так громадны и однообразны по размерам, и то и дело рядом с огромным каменным домом ютится крошечный деревянный; чаще и чаще позади домов выглядывает густая зелень их садов, а то и прямо на улицу свешиваются тяжелые ветви тополей и берез, среди которых теряются и дом, и все принадлежащие к нему строения. Чаще и чаще, наконец, высятся трех- и четырехэтажные неуклюжие корпуса фабрик, которыми, начиная от Елохова и кончая Покровским мостом, кишмя кишат и Покровка, и прилегающие к ней улицы и переулки. В общем Елоховская Покровка носит характер никак не столичной улицы и с удобством могла бы быть перенесена в любой из подмосковных губернских городов, да и там, например, в Твери Миллионная, в Туле Дворянская - превзойдут ее и великолепием зданий, и чистотою, и опрятностью содержания, а ее тезку, Нижегородскую Покровку, странно было бы и отдаленно сравнивать с ней, так что и в этих городах она бы годилась разве во второстепенные улицы. Даже и движением она слишком бойким похвалиться не может: оживляется она лишь два раза в день, ранним утром от 7 до 10 часов, да сумерками, от 6 до 8, когда население Семеновского, Преображенского, Черкизова, Измайлова и др. пригородных селений спешит через всю ее шестиверстную ленту утром - в город, вечером - из города, кто на конке, кто на линейке, кто на извозчике или своей лошади, а кто и на своих на двоих. В эти часы дня ее тротуары бывают переполнены пешеходами, линеечные клячи несутся словно на скачках, а конки скрипят под тяжестью каждая свыше чем полсотни пассажиров, сидящих и на империале, и друг на дружке, стоящих и внутри вагонов, и на их площадках, и на их ступеньках. Но минуют эти часы, и вся улица, как бы утомленная только что испытанным нервическим возбуждением, впадает в обычное забытье, погружаясь в какое-то сонливое настроение, нарушаемое изредка проезжающим экипажем или через силу плетущеюся из города с двумя-тремя пассажирами линейкой, с тем, чтобы снова, с наступлением сумерек, испытать тот же непродолжительный, но лихорадочный припадок возбуждения и оживленья. В остальное же время, т.е. большую часть дня, про Елоховскую улицу можно сказать приблизительно то же, что сказал Тургенев про какой-то уездный город, что его жители притворяются, будто живут, а торговцы притворяются, будто торгуют. Не знаем, как теперь, но лет 20-26 назад не редкость было встретить на этой улице безмятежно разгуливающими то свинью, то петуха с их семействами, а у заборов целые колонии мальчишек, сражавшихся и в кон, и в кон-за-кон, и в каретку, и в другие игры, известные под общим термином бабок.
Обыватели вполне сообразовались с этим характером местности, и нисколько не казалось странным встретить, например, почтенного купчину, богатого домовладельца, восседающим на скамеечке у своих ворот, летним вечерком, в халате и туфлях на босу ногу или, с полотенцем через плечо, отправляющимся в том же костюме купаться на Яузу или на Красный пруд, то есть за добрую версту расстояния.
Во всем сказывалось, что обыватели еще не освоились с принадлежностью к составу столичного населения и продолжают вести и держать себя, как сельчане прежнего подмосковного села. В переулках летними вечерами целые гурьбы окрестной молодежи то и дело сходились в хороводы и, не тревожимые полицией, распевали по целым часам народные песни, а то так развлекались игрой в горелки и т.п. незатейливыми забавами. У каждых ворот по вечерам сосредоточивалась более или менее живописная обывательская группа: это все население двора, как и доселе делается по деревням и селам, высыпало на улицу подышать свежим воздухом, покалякать о том о сем с соседом, позаняться от него какими-нибудь новостями и поделиться с ним своими. Такому складу жизни не мешало, а, напротив, даже способствовало в те добрые старые времена и изобилие фабрик, фабричек и различных мелких мастерских, которыми тогда, как и теперь, были богаты Елохово и его окрестности: по окончании дневных работ, после ужина, фабричные и мастеровые собирались на своих дворах или же за воротами, на улице, гурьбой и под аккомпанемент гармонии часок-другой распевали песни, да такие, что их нередко заслушивалось и разборчивое ухо, которое слыхало и настоящих певцов и певиц. Были даже сборные пункты, где каждый вечер устраивалась импровизованная сходка особенно ретивых охотников до таких вокальных развлечений: одним из этих пунктов был обширный луг на земле Дворцового сада, между усадьбой бывшей графов Бутурлиных и зданием бывшего Лефортовского дворца, как раз против Лефортовского частного дома. Сюда сходились, целыми сотнями, такие любители пения, которые более или менее смыслили в нем, и стройность, с какою они исполняли различные нумера из репертуара народных песен, могла бы сделать честь любому вымуштрованному певческому хору: здесь можно было воочию убедиться, до какой степени музыкален наш народ, и какое неисчислимое богатство вокальных талантов гибнет среди него в душной атмосфере фабрик и мастерских, трактиров и кабаков, исчезая бесследно, неведомое и не признаваемое никем и в грош не ценимое самими его обладателями.
Теперь, если не ошибаемся, эти концерты на вольном воздухе уже не существуют: полицейская власть признала их явлением, не соответствующим духу времени и не согласным с требованиями уличной благопристойности. Соглашаемся, что концерта из нескольких сот простолюдинов, да еще такой, который ласкает ухо, а не дерет его, да еще на открытом воздухе, представляет зрелище весьма оригинальное, возможное, пожалуй, только в Москве, да притом в такой ее местности, где свежо предание о царственной певице, распевавшей в своем «селе Покровском, среди улицы большой», ею же самой сочиненную песню. Но не можем не удостоверить, в качестве беспристрастных свидетелей, многократно присутствовавших на этих концертах, что они всегда отличались, не говоря уже о совершенной трезвости певцов, не только безупречной чинностью, но даже как бы чопорностью исполнителей; состав певцов и певиц был самый разношерстный: и фабричные, и мастеровые, и низшего разбора приказчики, и поденщики, и солдаты - но все они, очевидно, сознавали, отправляясь на вокальную сходку, что идут на дело, не лишенное серьезности, и являлись туда отнюдь не растерзанными, какими многие из них, без сомнения, привыкли быть в обиходе повседневной жизни, но более или менее принаряженными и подтянувшимися. Участок Покровки от границ Елохова до Яузы еще менее напоминает столичную улицу, и если Елохово годится хотя на задний план в губернский город, то Покровское разве в хороший уездный, где бы, пожалуй, и могло не без достоинства играть роль центральной местности. Кто знаком с хорошими, зажиточными уездными городами в роде, например, Коломны, Серпухова, Клина и т.п., тот, проезжая от Гаврикова переулка до Покровского моста, и теперь легко может испытать иллюзию, вообразив, что он едет не по одной из московских улиц, а по главной улице какого-либо из этих городов. Иллюзия возможна тем более, что и сама Покровка в этой местности получает название просто Большой улицы, сохраняя его, очевидно, от той эпохи, когда была главною улицей села. Это подтверждается и существованием, параллельно с нею, двух боковых улиц, Средней и Нижней, из коих первая имеет добавочное прозвище Ирининской, а вторая - Хапиловской. Что касается последнего прозвища, в пояснение его не имеем сказать ничего: известно, что название Хапиловского носит пруд, на котором расположено Преображенское кладбище, и носит его потому, что запружен из речки Хапиловки, той самой, из которой запружен и пруд при Измайловской военной богадельне, и которая, протекая от нее по задам Черкизова, из Хапиловского пруда стекает маленьким ручейком через Лаврентьевскую улицу, в Преображенском, и между усадьбами купцов Алексеевых и Гучковых впадает в Яузу. Имеет ли эта речка с своим прудом отношение к улице, пролегающей от Дворцового сада и Лефортовского дворца до центра бывшего села Покровского, то есть до нынешней Покровской общины, и если имеет, то какое именно - нам не удалось добыть сведений, а догадки на этот счет не совсем удобны, так как речка Хапиловка с своим прудом в Преображенском разделены от улицы Хапиловки в Покровском чуть не верстою расстояния и целою Яузой, составлявшею некогда прочную границу между Покровским с одной стороны и Преображенским и Семеновским с другой, и потому естественных точек соприкосновения между собою иметь не могли.
Что касается прозвища Ирининской, присоединяемого к Средней улице, оно объясняется тем, что она пролегает от Немецкого рынка к Никольской церкви мимо Ирининской, от которой, без сомнения, и наименование получила. Впрочем, оба эти добавочные прозвища больше, так сказать, официальные, тем народные и общеупотребительные: в просторечии, от местных обывателей, вы редко их услышите, и все три улицы так доселе и слывут Большою, Середнею и Нижнею, как обозначались в то время, когда составляли единственные три радиуса от центрального пункта села, Покровского собора, к пограничным с его землею: пустоши Коровий брод (что ныне пустынная и не длинная улица, на которой только и стоять два здания Лефортовского да Слободского - нынешнее Техническое училище - дворцов), Немецкому рынку и Гаврикову переулку.
Не слишком давний сельский характер местности в Покровском еще заметнее, чем в Елохове: до последнего времени из помянутых трех улиц одна только Большая и вымощена-то была и снабжена каменными тумбами. Средняя же и Нижняя не дальше 15-20 лет назад утопали в сухую пору в пыли и навозе, а в дождливую - в грязи, и на большей части их протяжения обыватели, не затрудняя себя устройством тротуаров, только намечали то пространство, какое они готовы бы были отвести под них, отгораживая его от домов и заборов изредка врытыми в землю деревянными столбиками, предназначенными изображать тумбы. Столбики эти то и дело подгнивали и рассыпались гнилушками, или похищались наибеднейшими из самих же обывателей для отопления их убогих жилищ, и в таком случае оставляли после себя яму, не слишком глубокую, но все же достаточную для того, чтоб в вечернем мраке или ночной тьме попасть в нее ногой и оказаться с переломом, вывихом или, по крайней мере, ушибом. Особенно выдающимися по своей первобытной дикости долго оставались два Ирининские переулка, 1-й и 2-й, или, в просторечии, Попов и Дьяконов, так как в одном из них стоял дом священника, а в другом дьякона Ирининской церкви. Оба они предназначены были соединять Среднюю улицу с Нижней и располагались по склону довольно крутой горы, на вершине которой, между ними, и стояла церковная усадьба с церковью, церковными избой, сараем и богадельней. Но так как они не имели ни мостовых, ни тротуаров, ни фонарей и, сверх того, спускались по косогору, то и можно понять, какого рода пути сообщения они представляли собою даже летом, в сухую пору, что же бывало в них весной, осенью и особенно зимой, при наличности снежных сугробов и обледенелых тропинок, для отважных путешественников, того ни изобразить, ни понять с надлежащею ясностью невозможно. Достаточно упомянуть, что когда на Нижней улице, в первые годы генерал-губернаторства князя Долгорукова, случился весною сильный пожар, и князь Владимир Андреевич счел нужным сам посетить место несчастия, то, не смотря на совершенно сухую погоду, его коляска, не привыкшая к переездам по таким отчаянным захолустьям, потерпела серьезное крушение именно во втором из названных переулков, на крутом косогоре близь священнического дома: не помним, что именно у нее сломалось - ось ли, или рессоры, или колеса, но во всяком случае что-то весьма существенное, ибо его сиятельство вынужден был сойти с экипажа и четверть версты, отделявшую его от пожара, пройти пешком.
Помним мы и потрясающее впечатление, произведенное этим событием на местную полицию и на обывателей: первая трепетала за свою судьбу, предвкушая головомойку и даже изгнание со службы; вторые опасались докучных понуждений к замощению переулка. Священник, как первый обыватель переулка, косвенно заинтересованный происшествием и потому, что оно совершилось почти у его ворот, ударился даже в исторические изыскания о прошедшей судьбе своего переулка и на случай помянутых понуждений добыл интересные сведения, из коих явствовало, что и этот, и другой переулок неправильно нанесены на план Москвы, ибо составляли до нашествия французов часть церковной усадьбы и даже с обоих концов, и верхнего и нижнего, имели ворота, запиравшиеся на ночь церковными сторожами, из чего и следовало, по его мнению, что замощению, и притом на обывательский счет, они отнюдь не могут подлежать.
Однако, все эти страхи оказались напрасными: князь посмеялся, пошутил с частным приставом на счет дикости стороны, которою он заведует, дождался приезда нового экипажа и уехал с пожара другой дорогой, оставив и полицию, и обывателей на жертву недоумению и страху, которые так и не оправдались, а любознательного священника - на жертву историческим изысканиям, которые никогда ни для чего не понадобились, ибо и после того еще долгие годы оба переулка оставались в том же романтическом состоянии первобытной дикости и недоступности для каких бы то ни было экипажей, кроме водовозных и иных бочек, пока, наконец, дума не добралась и до этих захолустьев и не замостила их на свой счет. Не менее дикую сторону представляла параллельная Покровке улица с левой ее стороны, пролегавшая от Гаврикова переулка до того же Покровского собора и носящая с конца прошлого столетия название Переведеновской, или просто Переведеновки, и даже Переведенки. Прозвище это дано ей, как нам не раз приходилось слыхать от старожилов этой местности, потому, что на свободных пустырях, к ней прилегавших со стороны Сокольничьего поля, были отведены, через несколько лет после чумы, места для поселения тем обывателям Покровки, Гаврикова переулка и Немецкого рынка, которые, напуганные мором, занесенным к ним из Разгуляя, побросали свои усадьбы и имущество и разбежались с семьями из Москвы куда глаза глядят. Большая часть их погибла за время нахождения в этих невольных бегах или от той же чумы, или от других болезней, голода, истощения, но многие и уцелели и, проскитавшись или проживши где пришлось год-другой, и, удостоверившись, что на Москве все по старому спокойно, поспешили туда, чтобы вновь водвориться на старых пепелищах. Поспешили, но опоздали: по миновании чумы, правительство, как известно, приняло энергические меры к уврачеванию столицы от язв, нанесенных ее благосостоянию только что пережитым ею страшным бедствием; и так как целые околотки оказались без населения, частью вымершего, частью разбежавшегося, и целые переулки стояли с пустыми или заколоченными домами без хозяев, то все такие владения были объявлены выморочными, и в силу этого начали раздаваться безмездно всем желающим, от которых единственно только то и требовалось, чтобы они, получив даром ту или другую необитаемую усадьбу, обязательно селились на ней для оседлого постоянного жительства. Страх чумы, однако, был так еще велик в населении, что лишь немногие смельчаки решились воспользоваться предложением, а так как выморочною оказывалась весьма значительная часть указанных трех местностей, то этим немногим счастливцам и удалось получить по весьма обширному куску выморочной территории, и это даровое имущество, спустя несколько десятков лет, для некоторых из них послужило основанием или богатства, или, по крайней мере, прочного благосостояния. Этим обстоятельством и объясняются обширные и почти одинаковые, притом, по квадратной вместимости, размеры усадеб на всем Немецком рынке, по всему Гаврикову переулку и по всей Покровке от Гаврикова до Никольской церкви: очевидно, что вся выморочная территория была разделена на столько равных участков, сколько к данному сроку оказалось желающих ими воспользоваться. Таким способом получили в свое владение обширные недвижимые собственности: на Немецком рынке - Егорновы, Штанниковы, Лукутины и, если не ошибаемся, Подсолихины; в Гавриковом переулке - Баулины, Щербаковы и Смирновы; на Покровке - те же Смирновы, Аржениковы, Шерстениковы, Щукины, Андреевы, Дроздовы и мн. др. Потомки некоторых из них и доселе владеют участками, доставшимися их предкам по милости чумы: таковы, например, фамилии Штанниковых, Смирновых, Аржениковых и Баулиных. Так вот, когда все такие господа уже плотно уселись на пожалованных им местах, начали возвращаться в Москву из безвестного отсутствия и прежние их владельцы; стали возникать споры и пререкания между старыми и новыми их хозяевами, судьбища и кляузы, которые и решено было прекратить таким способом, чтобы по возможности обе стороны остались довольными; способ этот был найден в отводе возвращавшимся обывателям новых мест для поселения с боку Покровской улицы, по левой ее стороне считая от города, для чего и предназначена была подходившая к Покровскому часть Сокольничьего поля, в ту пору представлявшего необъятную пустынную равнину от Красного села до Преображенского и от Покровского до Сокольничьих слобод. По этим-то пустырям Сокольничьего поля и расселились вновь недавние обыватели Покровки, Гаврикова переулка и Немецкого рынка, как бы наказанные судьбою за постыдное бегство из Москвы во время всенародного бедствия потерею своих прежних владений. Как бы «переведенные» на новое место с прежних насиженных гнезд, доставшихся новым хозяевам, горемыки дали это название и всему довольно обширному околотку, который они заняли своими жалкими усадебками, окрестив его «Переведеновкой» и утвердив то же имя за улицей, пролегавшей по задам Покровки и теперь оказавшейся между нею и новым «Переведеновским» поселком. Свою Переведеновку они изрезали множеством переулков, переулочков и закоулочков, застроив свои крохотные дворишки жалкими избушками или карточными домиками с деревянными крышами, и застроив до того тесно, что едва ли найдется во всей Переведеновке переулок, где бы два встречные обоза не рисковали сцепиться колесами, и такой двор, на котором мог бы повернуться извозчичий экипаж. При таком характере построек и такой тесноте их распланировки, Переведеновка испокон века пользуется нарочитым расположением красного петуха, который редкий год не навещает ее, оставляя каждый раз более или менее заметные следы своих посещений: на нашей памяти, в течение последних 30-36 лет, Переведеновка неоднократно выгорала или вся, или значительными частями, и представляет ту оригинальную особенность, что даже и пожары не способствуют ее украшенью. На другой день после пожара она начинает снова застраиваться без всяких соображений о собственной безопасности, и лишь успеет обстроиться с такою же теснотой и с таким же убожеством, как, глядишь, снова горит, чтоб опять раскинуть точно такие же удобовоспламеняемые постройки. За это она несет на себе даже тяжкую кару со стороны страховых обществ, которые все согласились причислить ее к местностям, не имеющим права на страхование своих имуществ, и вот уже который год упорно отказывают домовладельцам Переведеновки в своих услугах, так что им остается так и жить на бивуаках, со связанным на случай пожара в узлы имуществом. Нечего и говорить, что ни о мостовых, ни о тротуарах переведеновцы до последнего времени и не мечтали, да и теперь ими подарены лишь главнейшие и наиболее проезжие переулки их захолустья. Несколько цивилизоваться начала эта сторона с того времени, как на границе Гаврикова переулка с Лесным рядом, неподалеку от Сокольничьего шоссе, основалась товарная станция московско-рязанской дороги: с этой поры московская хлебная биржа, как известно, перекочевала с Болота на Рязанский товарный вокзал, по близости которого пустопорожние места понадобились тузам, королям и валетам хлебопромышленности под склады и амбары, и через какой-нибудь год-два по открытии товарной станции обширные капустные огороды, тянувшиеся по левой стороне Гаврикова переулка против Переведенки и отделявшиеся от последней обширною, редко пересыхавшею лужей, которая напоминала целое грязное озеро и способна была (что изредка и случалось) поглотить в своих недрах любую извозчичью лошадь с пролеткой или калибером - огороды эти исчезли бесследно с лица земли, уступив свое место высоким, прочно и громоздко выстроенным каменным хлебным «лабазам», пред которыми старинные казематы Болотной площади представляются жалкими строеньицами; на скамеечках у каждого лабаза водворились сытые физиономии кулаков, «делающих» хлебные цены сначала на всю Москву, а потом и на всю Россию; внезапный наплыв их замоскворецких и таганских степенств в это захолустье вызвал к жизни множество трактиров, в которых трудно найти что-нибудь удобосъедаемое, но чай и водка имеются самых высоких качеств, ибо их степенства, избалованные и домашним, и городским трактнрным харчем, не отваживаются есть Бог знает в каких трактиришках, без чаю же и водки дольше часа обходиться не в состоянии. А посему и местные трактиры весь свой оборот делают главным образом на этих двух статьях, которыми, равно как сливками, медом и вареньем к чаю да закуской к водке, поневоле и щеголяют. Что же касается внешности и обстановки этих трактирных заведений, то незнающего человека она или заставит пройти мимо любого из них, заподозрив в нем грязную харчевню, или, если уже и случится ему взобраться по лестнице на верх и даже усесться на жесткий кожаный стул, расположит взяться обратно за шапку, чтобы предаться бегству: до того она неказиста и не привлекательна с своими грязными и дырявыми скатертями и салфетками, с своими засаленными обоями и некрашеными, заплеванными полами, с своей инквизиционной мебелью и закопченными потолками. Но стоит ему отведать чашку чаю с настоящими сливками или закусить водку настоящей же тамбовской ветчиной, он, пожалуй, помирится и с жестким стулом, и с некрашеным полом, и с прорехой на салфетке...
Вообще Рязанская товарная станция значительно оживила Переведенку и даже способствовала в некоторой степени подъему ее благосостояния: о грязном озере нет и помину, ограничивающие ее улицы вымощены и застроены на европейский лад, в порядочных домах поселились приказчики хлеботорговцев и даже «сами» таковые из мелкотравчатых, избушки и лачуги кишат ртельщиками, крючниками, поденщиками и т.п. людом. Старой Переведенке стало тесно, и она начала продвигаться дальше, раскидываясь и к Сокольникам, и к Преображенскому, соединилась с поселком, создавшимся вокруг здания так называемого «Старого Газа» (прежний завод переносного газа), основала свой (по имени Сокольничий) рынок, застроила все углы и треугольники, образуемые запасными и соединительными ветвями Рязанской железной дороги, и теперь норовит уже заселить все Сокольничье поле, которого лишь незначительный клочок, прилегающей к Матросской богадельне, остается пока свободным от сплошных строений. Но не нужно быть пророком, чтобы предсказать, что через несколько десятков лет от этого еще недавно бесконечного поля останется одно воспоминание, ибо и здесь очевиден все тот же не прекращающийся рост города, который замечается в призаставных местностях, и о котором мы уже говорили в одной из предыдущих глав.

XIX.

Фабричный характер Елохова и Покровского с их окрестностями. - Мастерки и мастерички. - Кулачные бои. - Частный пристав Шишковский. - Его служебные принципы и отношение к простонародью. - Судьба его служебной карьеры и память о нем в народе.

Начиная от Разгуляя Покровка и ее окрестности принимают постепенно характер фабричного района, составляя его передовые линии, так как центральные его пункты доселе остаются на прежнем своем исконном месте, то есть в Преображенском и Семеновском, с их Гучковскими, Носовскими, Балашовскими, Котовскими и другими многими фабричными громадами. Но и в качестве передовых линий Елохово и Покровское, если уступают Преображенскому с Семеновским в отношении размера каждой отдельной фабрики, то чуть ли зато не превосходят их общим количеством фабричных заведений и числом рабочего люда, промышляющего специально фабричным трудом. Так, у Богоявленья в Елохове, против самой церкви, издавна существует огромная фабрика Попова, на Красносельской и Ольховской улицах стоят пять-шесть фабрик также значительных размеров, Плетешковский переулок вместе с Лефортовским и Посланниковым имеют каждый по две - по три фабрики довольно крупных размеров; в Девкином переулке несколько мелких фабрик, на Немецкой улице - фабрики Чернышевых, Щаповых, дю-Фурмантель, других Чернышевых - все весьма больших размеров; в Кирочном переулке, рядом с Лефортовской частью, фабрика Бородина, за частным домом - Матвеева, Кондрашева (в доме бывшем графов Бутурлиных) и Соколова - все весьма крупных размеров; на Коровьем броду, рядом с техническим училищем, Молодцовых; близь Гаврикова переулка на Покровке - Богомоловых, далее, за Гавриковым - Терентьевых, Исаковых и братьев Чикиных, на углу Рыкова переулка и Сокольничьего поля - Назаровых, на Нижней Хапиловской улице - Зубовых, Гивартовского, Смирнова, Свешникова, Вочина и Гучкова, и у самого Покровского моста - братьев Алексеевых, все перечисленные здесь заведения имеют каждое по нескольку сот рабочих, да между ними ютятся десятками мелкие фабрички, имеющие каждая не свыше ста рабочих; что же касается так называемых «мастерков», то есть мелких антрепренеров, получающих с фабрик сырой материал и отрабатывающих его, на свой риск и страх, у себя на дому и своими рабочими, то таких полу-фабрикантов на каждую фабрику придется, по крайней мере, по десятку, и есть целые околотки, где добрая половина населения и состоит из таких антрепренерчиков и их работников. К этому следует прибавить массу женских мастерских, составляющих как бы филиальные, хотя и вполне независимый, заведены при фабриках: ленточницы, бахромщицы, карасницы (от карася, инструмента, на котором производится работа) и др. т. п. образуют собою целые рабочие группы, которых при каждой значительной фабрике считается по нескольку. Таким образом, если полагать население Елохова и Покровского в сумме от 30 до 40 тысяч, то, в виду значительного количества фабрик и однородных с ними мелких заведений, по крайней мере половину этой цифры нужно удалить на лиц обоего пола специально фабричных профессий: вот чем и объясняется кажущаяся пустынность и малонаселенность этой местности. В течение всех шести рабочих дней половина населения, около 3/4 суток запертая на работе, понятное дело, не видна на улице, а остальную 1/4 приходящуюся на вечер и ночь, ей тем более не до разгуливаний по панелям, а разве до отдыха на койке. За то воскресные и праздничные дни Елохова и Покровского отличаются редким оживлением: трактиры и кабаки по целым дням держатся как в осаде, на тротуарах нет прохода от «публики», притом самой «сирой», полиция теряет голову, всюду слышится традиционная гармонья под аккомпанемент полупьяных песен, фабричная сволочь дает полную свободу своему непристойному жаргону, и горе добропорядочному обывателю, если он, особенно под вечерок, вздумает прогуляться с женой, сестрой, дочерью по оживленной улице, не заткнувши им крепко-накрепко ушей ватой.
В старину, и не весьма отдаленную, это праздничное одушевление, возраставшее с утра до вечера равномерным crescendo, в сумерки обыкновенно разрешалось историческою забавой московского простонародья: разумеем кулачные бои, или так называемые стенки, устраивавшиеся иногда прямо на улице, иногда в прилегающей к Покровке части Сокольничьего поля, а всего чаще в Преображенском, на Генеральной и параллельных ей Суворовской, Божениновской улицах, и на улице, доселе носящей название Девятой роты, выходящей на самый Камер-Коллежский вал, против ворот и стены знаменитого в то время притона Федосеевской беспоповщины - Преображенского кладбища. На этих улицах, всегда пустынных, но в праздничные дни тогда, как и теперь, кишевших тьмами тем фабричного простонародья, был полный простор мужицким кулакам разгуляться во всю ширину русской натуры и, действительно, побоища то и дело устраивались грандиознейшими с заправскими убитыми, до полусмерти забитыми и до неузнаваемости искалеченными. Обыкновенно стенки устраивались между двумя вечно почему-то враждовавшими одна с другой фабриками: суконщиков Носовых и платочников Гучковых. Каждая из них считала в те времена от 4-х до 6-ти тысяч душ фабричных, так что главные действующие корпуса этих своеобразных маневров оказывались равносильными, и к каждому из них присоединялись вспомогательные отряды, высылаемые с других фабрик и входившие в состав Носовской или Гучковской армий сообразно тому, к чьей стороне склонялись нравственные симпатии того или другого отряда. Побоища происходили отнюдь не «с бацу», как говорится, в силу полупьяного азарта или какого-нибудь случайного инцидента: напротив, стенка замышлялась чуть не за неделю, обсуждалась на военном совете, который собирался в том или другом фабричном трактире, и окончательные решения по организации битвы принимались военачальниками обеих сторон по взаимному соглашению. О месте и времени побоища становилось известным всякому, кто интересовался им, по крайней мере дня за два, так что к созерцанию грандиозного и восхитительного зрелища собиралась буквально со всей Москвы масса любителей воинственных ощущений, состоявшая из купеческой преимущественно аристократы и интеллигенции. Подробнейшие инструкции заправилам стенки сообщались ее главнейшими распорядителями в течение всего праздничного дня в каком-либо из трактиров возле Покровского моста, на котором целый день и толкались будущие герои сумерек, вырабатывая все детали предстоящего боя. Этим, между прочим, и объясняется, что даже теперь, когда о стенках давным-давно и помину нет, на этом мосту во все праздничные дни, по старой памяти, с утра до ночи присутствуют целые толпы простонародья, усыпая настилку моста целым ковром подсолнечной шелухи: если спросить любого из этой толпы, зачем он здесь топчется и чего ждет, ни один не найдется, что ответить на такой вопрос, ибо и сам не знает, зачем он здесь, а между тем неизменно каждое воскресенье и праздник считает как бы долгом пройтись «на мост» и прозевать там добрых два-три часа времени без всякой надобности и смысла, просто по преданию... Как у Носовцев, так и у Гучковцев еще доселе свежи предания о непобедимых рыцарях кулачного боя и мужественных вождях стенок: это были, конечно, простые фабричные, искусившиеся в энергических приемах российского бокса, блиставшие атлетическими формами, выделявшиеся непомерною физическою силой, прямые потомки тех богатырей, что ломали червонцы, как мятный пряник, сгибали подкову, как камышовую трость, и за задние колеса останавливали громоздкий тарантас, влекомый тройкой резвых коней. На кулачные бои они смотрели не как на забаву, а как на дело, к которому они предназначены самою судьбой, как артист смотрит на подмостки, и к этому делу относились с тою суровою, добросовестною педантичностью, к какой в подобных случаях, кажется, только наивный, простодушный русский мужик и способен. Рыцарские уставы кулачных боев, правда, немногочисленные, блюли они с самою идеальною, нелицеприятною строгостью, и нарушение их, особенно сознательное и намеренное, карали с драконовской беспощадностью и жестокосердием. Один из пунктов этих уставов, отдаленно предварявший Брюссельскую конференцию о разрывных снарядах, запрещал, например, употребление в бою каких бы то ни было орудий, кроме кулаков, но находились и в этом деле добровольной забавы канальи, предпочитавшие действовать не честными средствами, подобно тому, как бывают люди, даже в безденежной карточной игре не способные удержаться от плутней. У таковых, на случай побоища, имелся готовый к услугам ассортимент так называемых закладок – какие-нибудь бесформенные кусочки железа, свинца и т. п., иногда с несколько заостренным концом. Этот дрянной кусочек, заложенный в кулак таким образом, чтобы один край его выдавался наружу, в рукопашной схватке сотен остервенившихся полупьяных мужиков, и сослуживал своим хозяевам иногда роковую службу: плохо надеясь на мощь своих кулаков, они выбирали у своих противников какое-нибудь незащищенное место: висок, нос, щеку - вообще лицо, и в какую-либо часть его угождали прикладом свинца, как бы оправленного в кулак. При известной ловкости и наторелости в упражнениях подобного рода, особенно впотьмах сумерек, когда разыгрывались побоища, довольно трудно было попасться кому-нибудь на глаза с таким орудием в кулаке: противник же, смотря по тому, куда получал рану, или, окровавленный, выбывал из армии, или же, если удар был слишком стремителен и рассчитан, например, прямо в висок, то и сразу валился мертвым, что иногда и случалось. И вот, если с таким бойцом-закладчиком случался такой грех, что его в пылу битвы излавливали со свинчаткой в руке, ему приходилось, в свою очередь, жутко, ибо его предавали на суд разъяренной толпы, и даже свои отказывались защищать его, и если ему удавалось после того уцелеть хотя с небольшим остатком ребер, то он должен был считать себя необыкновенным счастливцем.
Вообще «осязательные» результаты стенок оказывались всегда не слишком-то утешительными; расквашенные носы, свороченные на сторону скулы, подбитые глаза, выбитые зубы были заурядными знаками отличия за кулачное геройство, и все, получавшие таковые, имели повод лишь гордиться ими; но сплошь и рядом с поля сражения поднимали ратников и с переломленными руками, ногами и ребрами, и с слабыми признаками жизни, и даже вовсе без оных. В большинстве случаев, однако, все оставалось шито да крыто. Хозяева считали позором для себя «пущать» такую «марать» на свои заведения, что вот, дескать, у их рабочих во время товарищеской потехи да произошло «смертоубивство»; полиция, дружившая с ними ради их щедрой благостыни, всегда готова была всем своим авторитетом прикрыть любой такой грех; ни малейшего надзора за фабричным населением не существовало; не было даже прописки паспортов. И если как-нибудь Ивану Сидорову или Сидору Иванову выпадал жребий лечь костьми на песчаной почве Суворовской или Божениновской улицы, то единственным последствием такого события оказывалось лишь то одно, что на фабрике, где он работал, на другой день становилось одним рабочим меньше, а на третий и этот дефицит пополнялся его заместителем. Что же касается безвременно погибшего на бранном поле, он прописывался или скоропостижно умершим на улице, или поднятым с знаками сильных побоев, неизвестно кем нанесенных, и препровождался, смотря по исповеданию, или на Преображенское, или на Семеновское кладбище для законного предания земле. Только последний перед судебною реформой пристав Лефортовской части, Иван Осипович Шишковский, прославившийся в свое время, как ретивый служака и гроза фабричного и прочего простонародья, серьезно восстал против кулачных боев и ополчился на них всем своим влиянием и всею своей энергией, но и тот ничего не мог достигнуть, ибо имел неприятность жестоко осрамиться, по своему польскому легкомыслию не сообразив, с кем имеет дело, и слишком понадеявшись на обаяние и ужас, производимые на фабричных его личностью. Дело в том, что эти обаяние и ужас действительно ощущались в среде Лефортовского простонародья, но только тогда, когда блудных сынов его, забранных за что-либо в кутузку на ночлег, утром выстраивали на заднем дворе Лефортовского частного дома, возле конюшен пожарной команды, и затем одного за другим, поочередно, подводили к двум дюжим мушкатерам, вооруженным наподобие древнеримских ликторов, приглашали освободиться от излишних покровов, которые могли бы помешать воспринятию чувствительной порции березовой каши, ассигнованное в изобилии щедрым приставом, а сам он, весьма падки на зрелища этого рода, шагал в такт ударов, умиленно прислушиваясь к свисту розог, изредка поправляя носком сапога положение наказуемого и приговаривая не без иронического оттенка в голосе: «что, собака, будешь вперед безобразничать?». Само собою разумеется, что все, испытавшие его полицейскую заботливость на своих телесах, вспоминая о «Шишкове», как для краткости прозвал его народ, не иначе как с ужасом и бессильною яростью; не без ужаса и теоретического озлобления относилось к нему, на основании рассказов о его жесткости, и все простонародье, но когда однажды, прохладным осенним вечерком, отважный Иван Осипыч дерзнул на своей миниатюрной пролеточке, всего только с кучером да мушкатером на козлах, врезаться налетом в самую середину стенки, да обратиться к бесчисленной толпе с тем же приветствием, лишь во множественном числе, то в толпе не оказалось никаких признаков ужаса перед его особой, а одно лишь озлобление, готовое притом и практически выразиться: «Какие мы тебе собаки? загудела толпа: - сам ты польская собака!». И только было Иван Осипыч собирался ответить на это грубое приветствие в приличном тоне, как лошадей его (пара в пристяжку, пристяжная кольцом) схватили за уздцы, его самого потащили за полы, раздался было зловещий крик: «бей его», что бы, вероятно, и последовало, да практическая мудрость кучера и находчивость мушкатера спасли зарвавшегося полицианта. «Батюшки, да никак пожар!» - крикнул кучер, как бы всматриваясь вдаль, а мушкатер прибавил: «так и есть, Носовская фабрика горит! вот он и огонь видно!». Толпа мгновенно отхлынула от экипажа, а кучеру того только и нужно было: стегнув хорошенько кнутом дюжего парня, продолжавшего держать лошадей, он ударил по ним, сшиб по пути несколько человек и, несясь во весь карьер, во мгновение ока очутился на Преображенской площади, то есть в месте, совершенно безопасном. С той поры Шишковский перестал интересоваться стенками, ездил в Преображенское уже не для начальнических внушений и распоряжений, а только с визитами по фабрикантам, удвоил свою ненависть к мужичью вообще и фабричному в особенности, увеличил соответственно этому ежедневную порцию розог, отпускавшуюся тем избранникам судьбы, которых она предавала в его руки для вразумления и исправления, и этим способом каждое утро всласть отводил душу, вымещая на десятках чужих спин свой осенний позор в Преображенском, пока, наконец, за излишнее рвение в этом направлении не потерпел служебного крушения, именуемого отставкой без прошения, или, что то же, волчьим паспортом.
Вообще это быль аматёр порки, как универсального административного средства при всевозможных обстоятельствах. До какой степени усердия проводил он это воззрение в практическую жизнь, это доказывается тем, что даже тогдашнее губернское правление, в конце пятидесятых годов, внемля многочисленным обывательским жалобам на его жестокость, требовало его для личных объяснений, при чем он без всяких уверток и признался, что «сечет тех, кто этого заслуживает!», и выразил непоколебимое убеждение, что с русским мужиком никакие иные меры, кроме розог, немыслимы. От губернского правления он, однако, получил замечание и внушение быть разборчивее и осмотрительнее при употреблении в дело этого педагогического средства. Впрочем, ему не удалось воспользоваться этим советом, ибо после столкновении с вновь открытым мировым судом, при чем обнаружились вопиющие факты полицейского деспотизма и произвола, практиковавшихся в Лефортовской части, он вскоре и был устранен со службы. Рассказывали, что ближайшим поводом к его отставке послужил такой случай. Перед самым открытием новых судов, один обыватель, выведенный из терпения безобразничеством, распутством и непочтительностью своего сына, решил келейным образом «поучить» его, для чего и отправился к Шишковскому, прося его содействия - какого именно, и той и другой стороне было понятно: молодца следовало пригласить или привести в полицию и тут, в присутствии отца, выпороть. Но это случилось как раз после объяснений Шишковского с губернскими властями, и он объявил отцу, что исполнить его желание только в том случае, если тот даст ему письменное полномочие делать с сыном, что ему угодно, и, сверх того, подписку, что никаких за то на него претензий нет, не будет и жалоб подавать никуда не станет. Не подозревая ловушки, - отец согласился на это условие. Блудного сына привели, раздели, разложили и, в присутствии отца и самого Шишковского, принялись драть. Сначала отец считал количество розог, потом начал сбиваться в цифрах, а там и совсем счета потерял, а молодца все дерут, и он все ревет благим матом. Сжалился отец: «не довольно ли, ваше высокоблагородие?» - «Э, что ты, братец: и розги еще не успели размяться, как следует». Подождал еще отец; розги продолжают свистать, сын вопит, но уж как будто слабее. Испугался старик, опять к приставу: не довольно ли? Тому кажется, что еще чересчур мало, и во избежание споров он показывает отцу им же подписанную бумагу. «И если ты опять начнешь заступаться, то я тебя велю вон вывести». Тут старик и понял, как он опростоволосился этой подпиской. Нечего и говорить, что с его сынка семь шкур спустили, и что долго ему небо с овчинку казалось, а потом и вовсе перестало казаться, и что кончили экзекуцию только тогда, когда испугался, наконец, и сам Шишковский, и когда истязуемый лишился чувств и был вынесен замертво. А так как очнулся он ненадолго, ибо тут же подвергся жесточайшей горячки, в которой пролежал между жизнью и смертью несколько месяцев, и этот возмутительный факт получил широкую огласку, то, дойдя до властей, он и послужил тою каплей, которая переполнила глубокую чашу начальственного терпения.
В отставке Ивану Осипычу недолго привелось пожить: лихой и бравый, неугомонный служака в течение свыше чем 16-летнего приставничества, в качестве простого обывателя он как-то сразу захирел, осунулся, потом заболел злейшею чахоткой, которая и не задержала его окончательного расчета с жизнью.
Замечательно, что он, хотя и не слыл за слишком бескорыстного полицианта, в отставке оказался круглым бедняком, а когда умер, то и похоронен был на средства, собранные от щедрот нескольких фабрикантов, пользовавшихся его благорасположением. Что касается фабричных, то в их среде и доселе еще живет память о «Шишкове», о том, как беспощадно порол он их братию; но странное дело: память эта не отзывается озлоблением, а напротив всегда ударяет в какой-то поучительный тон: «Эх, покойника бы Шишкова на вас напустить!» - говорит обыкновенно старик-мастеровой или фабричный своим молодым товарищам, творящим или сотворившим что-либо предосудительное: «он бы вас научил уму-разуму!».











ХХ.

Усадьбы гр. Мусина-Пушкина и купцов Симоновых. - Плетешковский переулок и современная легенда о его таинственном обывателе. - Несколько слов о Посольской улице в связи с Посланниковым переулком и Шуваловскою усадьбой. - Характер Немецкой улицы. - Техническое училище. - Дворцовый сад и его судьба. - Анненгофская роща.

С половины прошедшего столетия против кабака Разгуляя воздвиглось, в границах уже Елохова, великолепное, украшенное колоннадой здание графа Мусина-Пушкина, с широко раскинувшеюся позади его усадьбой, среди которой протекала тогда еще свободная и полноводная Чечора. Дом этот, обычного для большинства тогдашних вельможеских московских построек типа, некогда украшался великолепным садом, поперек которого, среди роскошных цветников, и струилась Чечора; от него теперь остались одни воспоминания, да несколько вековых деревьев на обширной поляне, предназначенной для развлечения гимназистам 2-й московской гимназии, помещающейся в прежнем графском дворце.
Против гимназической усадьбы, над самою Чечорой, высится огромное красно-кирпичное здание, принадлежащее теперь наследникам миллионера Корзинкина и выстроенное в 70-х годах на месте сгоревшей старинной фабрики Симоновых, едва ли не сверстницы Мусинского дома. Из рук старинного московского купеческого дома Симоновых (из которых происходит, между прочим, и вдова известного богача-мануфактуриста Тимофея Савича Морозова, Анна Федоровна) эдакие это перешло в руки знаменитого московского генерал-губернатора графа Закревского, которому один из тогдашних Симоновых, как рассказывают, подарил его, со всею принадлежавшею к нему усадьбой, за какую-то губернаторскую услугу. И, должно быть, услуга была не маленькая, ибо, не говоря уже о громадном трехэтажном здании фабрики, в котором впоследствии, до ее пожара, помещался совершенно просторно целый сахарный завод Кноп и Пасбург, к ней примыкала широкая усадьба, доходившая вплоть до Ольховцев и вмещавшая в себе несколько меньшего размера зданий, целые обширные (Елоховские) бани, луга, сады, рощи и несколько прекрасных прудов, запруженных все из той же Чечоры. Еще и до сих пор есть проход через эту усадьбу прямо на Ольховскую улицу, к усадьбе, принадлежавшей некогда сенатору Дмитрию Борисовичу Мертваго, имевшему здесь обширную фабрику, здания которой, по ее упразднении, десятки лет стояли в запустении, без всякого призора, пока не были присоединены к Симоновской усадьбе и перестроены под товарные склады. Но это случилось сравнительно недавно, а еще на нашей памяти и окружающие их сады и поляны, и сами они представляли самый дикий и жалкий вид, стоя без окон и дверей и служа притоном для бездомовного и подозрительного люда. После графа Закревского это роскошное владение, которое, попади оно на охотника, могло бы быть превращено буквально в райский уголок среди Москвы, было кому-то, не помним, продано, а этим новым хозяином заложено небезызвестному в то время пастырю-капиталисту, протоиерею Верхоспасского дворцового собора, Александру Евлампьевичу Покровскому, раньше бывшему настоятелем Богоявленской Елоховской церкви, которому затем и досталось в собственность, и уже его наследниками продано И.И. Корзинкину, который, после пожара главного дома, выстроил на его месте здание уже не для фабрики, а для жильцов, не стесняясь тем, что его по-прежнему пришлось расположить над самою Чечорой, от чего в нем и царствует вечная сырость.
От Богоявленской колокольни идет с Покровки на соединение с Аптекарским переулком кривой и довольно дрянно до сих пор обстроенный переулок, именуемый Плетешковским, или просто Плетешки; о нем, пожалуй, и не стоило бы распространяться, если б не связанная с ним почти современная легенда, странным героем которой молва называет одного из Демидовых, по всей вероятности, Анатолия, человека, известного своей склонностью к оригинальничанью и всевозможным странностям. Легенда, слышанная нами от старожилов местности, гласит следующее.
В половине пятидесятых годов к одному из домовладельцев Лефортовского переулка, соединяющего Плетешки с Немецкой улицей, явился солидно одетый, с длинными, тщательно расчесанными полуседыми бакенбардами, напоминающими старинного дворецкого, человек и обратился к нему с вопросом: не отдаст ли он в наймы отдельного двухэтажного деревянного флигеля, стоящего на дворе его дома? Домохозяин отвечал, что флигель занят жильцами, но что если условия найма окажутся много выгоднее, то он может и отказать квартирантам. Посетитель в ответ на это спросил, какую ему угодно будет назначить цену, и когда изумленный хозяин назвал первую подвернувшуюся на языке цифру, но, все-таки, довольно сумасшедшую, наниматель молча вытащил из кармана толстый бумажник, из него плотную пачку крупных ассигнаций, а из нее отсчитал сумму, следующую за полгода, и положил на стол. - Вот потрудитесь получить и дать расписку, - сказал он. Приступая к написанию документа, хозяин полюбопытствовал узнать, на чье же имя писать его. - Ни на чье, просто напишите, что за двухэтажный флигель, сданный в наймы, деньги за полгода вперед получили; вот и все. - Как это ни странно казалось домовладельцу, но он был так беден, так мучился со своими жильцами, такими же бедняками, так в данную минуту отменялся в деньгах, а они так обольстительно лежали на столе, готовые упасть в его карман, что он и задумываться долго не стал. Однако, проводив нанимателя, оказавшегося человеком бесстрастно холодным, нелюдимым и несообщительным, счел нелишним сходить к своему приятелю квартальному посоветоваться. – Чего ж тебе? Если начнут фальшивые бумажки делать, тогда донеси. А то хоть сам дьявол найми квартиру, тебе какое дело? - успокоил его надзиратель, однако, на всякий случай, его же обязав и наблюдать за новыми жильцами.
Дело было по осени, и домовладелец, очистив флигель от обитателей, уже с неделю поджидал переезда новых, как вдруг среди глухого, темного вечера, когда, по местным нравам, решительно некого было ожидать, раздался звонок у ворот; оказалось, что приехал тот же сановитый старик, в сопровождении тощего ломового воза, нагруженного двумя кроватями, одним креслом, одним столом и несколькими узлами. Внесши все это немногосложное имущество при помощи извозчика и устранивши всякое участие хозяина в переносе, старик запер снаружи квартиру, потребовал, чтоб ворота стояли настежь открытыми до его возвращения, и уехал на ломовой дроге, обещая вернуться через час. Так и случилось: приблизительно через час во двор въехала богатая, изящная карета, остановилась у крыльца флигеля, давешний старик соскочил уже с козел, отпер дверь на лестницу, осторожно отворил завешенную изнутри дверцу кареты, почтительно высадил из нее и ввел на крыльцо ее таинственного пассажира, которого любопытному хозяину решительно не удалось рассмотреть, захлопнул перед его носом дверь, приказал кучеру уезжать, сам затворил и запер за ним ворота и затем скрылся в потемках лестницы, не забыв изнутри замкнуть на тяжелый крюк входную дверь.
В последующие дни, из постепенных наблюдений хозяина выяснилось, что заплативший квартирные деньги старик был слуга, состоявший при невидимке-барине и поваром, и лакеем, и нянькой, и истопником, и ключником. Сам барин никуда не выходил из квартиры, в которой они и заняли, в обоих этажах, только три комнаты: прихожую - слуга, следующую за ней - барин, и третью, кухню - для стряпни. Остальной десяток комнат в трех отдельных небольших квартирах так и пустовал непроизводительно, и ни одна квартира даже не отпиралась. Имущества, кроме привезенного в вечер переезда, не прибывало никакого. Ежедневно ранним утром старик отправлялся за провизией, неизменно молча и как бы нехотя отвечал на поклоны, ни с кем не обнаруживал ни малейшего желания познакомиться, без нужды даже не выходя ив квартиры. Только поздним вечером, когда по приблизительному расчету можно было с уверенностью сказать, что весь двор и весь переулок спят глубоким сном, во флигеле обнаруживались признаки оживления: крыльцо бесшумно отворялось, старый слуга, тихо ступая по предательски скрипевшим ступеням деревянной лестницы, медленно спускался вниз, волоча на себе громоздкое, тяжелое кресло, запыхавшись устанавливал его на середине двора, сам становился за ним, и через минуту показывалась на крыльце таинственная фигура его барина, человека средних лет; он медленно подходил к креслу, молча садился в него и неподвижно сидел час, другой, иногда третий. Все это время сановитый лакей стоял как бы приросшим к спинке кресла. Когда барин вставал и удалялся в дом, совершалась в обратном порядке церемония внесения кресла в дом, и за тем все смолкало. Замечательно, что когда осень и грязь сменились зимой, снегом и морозами, этот ночной барский кейф на открытом воздухе не только не прекратился, но и барин и слуга выдерживали его в том самом платье, в каком сидели дома, хотя бы на дворе трещал 26-градусный мороз. Так это всю зиму и продолжалось. Месяца через два после их переезда заинтересовалась было их личностями местная полиция, и затребовала от домовладельца их паспорты. Тот было разлетелся к старику-слуге на кухню, с заднего крыльца, чтоб сообщить ему об этом, но даже и на кухни принят не был: старик отворил дверь, стал в ней, выслушал остановившегося в темных сенях хозяина, сказал: «хорошо», и захлопнул перед ним дверь. Но документов никаких так и не представил, да и полиция больше их не требовала, уполномочив его держать двух странных постояльцев не прописанными. После, когда уже их и след простыл, рассказывали, будто старик, вслед за визитом хозяина, ходил к кому-то, должно быть, к важному лицу, с письмом от барина, и через несколько дней местной полиции прислано было секретное предписание не тревожить ни того, ни другого требованием их видов. За несколько дней до истечения полугодового срока старик-слуга выследил домохозяина где-то на дворе, спросил у него, угодно ли ему отдать квартиру на другое полугодие, и после удовлетворительного ответа тут же вынул из бумажника деньги, уплатил их, и попросил надписать на прежней записке получение второго платежа. Но зажить этих денег им не удалось, и отъезд их, из флигеля неизвестно куда состоялся не более, как через месяц после второй уплаты, и также внезапно, как переезд на квартиру неизвестно откуда. Отъезду их предшествовало такое происшествие: в один прекрасный день неизвестный человек пришел к хозяину дома и задал ему вопрос, не у него ли в доме квартирует г. Демидов с своим камердинером. Хозяин отвечал сущую правду, что квартирует какой-то пожилой человек, по наружности действительно похожий на камердинера, вместе с каким-то другим человеком, как будто бы с своим барином; но ни барина этого он ни разу в глаза не видал, ни кто они такие, ни о том, ни о другом не знает. Дня через два после этого визита переулок был взволнован редким событием в его захолустной жизни: в него повернула с Немецкой улицы щегольская карета, запряженная парой драгоценных коней, и остановилась у ворот этого дома; ливрейный лакей, соскочивший с козел, оказался тем самым человеком, который только что приходил к хозяину за справками о неведомых тому жильцах. На сей раз он прошел через весь двор прямо к их крыльцу, смелою рукой дернул за звонок раз, другой, третий. Наконец-то, старик собрался отворить дверь, да так и обомлел, увидев перед собой, должно быть, хорошо ему знакомую личность, с которой не только приветливо поздоровался, но даже расцеловался. Затем, пошептавшись с ним, и оставив его на крыльце, он поднялся вверх, доложил барину и вернулся с коротким ответом: «принять не могут». Ливрейная шляпа поспешила к карете, отворила дверцу с почтительностью, согнувшею ее в три погибели, и передала сидевшим в карете господину с дамой полученный ответ. Дама наскоро набросала карандашом записку и передала ее шляпе; шляпа бросилась опять на крыльцо, снова принялась звонить; вызвонила старика в другой раз и передала ему записку. Через минуту отворилась форточка, в ней показался старик и отчетливо произнес: «ответа не будет». С тем таинственные гости и уехали. Но каково же было удивление хозяина, когда вскоре после того старик-слуга объявил ему, что «они» сегодня уезжают, и квартира свободна. Действительно, также как и тогда, вечером старик вернулся с каретой, вынес связанное в узлы имущество, бросив в подарок хозяину обе кровати и стол с креслом, вывел барина, усадил в карету, сам сел на козлы - и только их и видели.
Что барин носил фамилию Демидова, это несомненно, потому что если лакей, наводивший справки о г. Демидове, на основании их решился везти самих господ, по поручению которых производил дознание, то, значит, он сразу догадался о личности постояльца-невидимки; да и из обстоятельств приезда самих господ не видно, чтоб они именно ошиблись адресом, ибо, если бы было так, то ни лакеи не оказались бы знакомы один с другим, и ответ получился бы не такой: если не могут принять, то, все-таки, значит, знают, кто стучится в дверь, равно как и тот, кто стучится, знает, к кому именно он стучится. Но что это был за Демидов, что это была за фантазия прожить больше полгода в добровольной тюрьме, подвергаясь даже, без всякой нужды, капризам и суровости стихии, лишая себя общения с людьми, что это были за личности, таки выследившие отшельника в его потаенном гнезде и спугнувшие его оттуда, и куда увезла его карета с только что оплаченной квартиры, - все эти вопросы так и остались навсегда загадкой для плетешковских обывателей.
Но раз остановимся на предположении, что таинственный плетешковский обыватель действительно носил эту знаменитую фамилию, естественно возникает другое предположение: не был ли это Анатолий Демидов, пресловутый родственник Наполеона III, в это, кажется, именно время прославлявший себя по Европе различными странностями и чудачествами? И если у всякого барона своя фантазия, то отчего бы и этому пресыщенному жизнью добровольному скитальцу не прельститься перспективой полудикого уединения в московском захолустье, в каких-то Плетешках, да еще, для резкости контраста, в двух шагах от двух дворцов, принадлежавших его предкам? Известно, что на странности и чудачества Демидовская фантазия всегда была и падка, и неистощима.
Раз уж мы свернули с Покровки и попали в Лефортовский переулок, то и продолжим наш путь по прямой дороге на Немецкую улицу, и так как история ее, с Монсами и Петровскими кутежами, уже достаточно известна всякому просвещенному читателю, а о происхождении ее и положении в до-Петровской Москве и мы выше успели сказать несколько слов, то и не находим нужным воспроизводить здесь общеизвестные рассказы о развлечениях, которые позволял себе в ее палестинах великий преобразователь, а воспользуемся временем и местом для нескольких не особенно важных, но не лишенных интереса исторических поправок, или, еще скромнее, догадок. И это будет тем более кстати, что Лефортовский переулок впадает в Немецкую улицу как раз против Посланникова переулка. Нам неоднократно случалось читать и в старинных и в новейших сочинениях, статьях и заметках о Москве и ее старине про какую-то Посольскую улицу, находившуюся будто бы в Елохове и начинавшуюся от Богоявленского храма: зная безупречно топографию всей этой местности, мы приходили в недоумение, в каковом и поныне пребываем, насчет того обстоятельства, где же именно лежала, и с какого именно пункта от названной церкви начиналась эта пропавшая без вести улица? Из такого недоумения, однако, имеется весьма легкий и небезосновательный выход в виде догадки, что все помянутые бытописатели Московской старины руководились при своих указаниях на неизвестную улицу одними лишь печатными источниками, обходясь без топографической их проверки и, может быть, даже ни разу не видавши в глаза описываемой ими местности: при таком условии вполне возможно, что одна, быть может, случайная ошибка в названии, допущенная первоначальным исследователем, так и стала повторяться его позднейшими последователями, и с Посланниковым переулком, соединяющим Немецкую улицу с одною из параллельных ей улиц, повторилась история, похожая на ту, какую проделал Собакевич, запродав Чичикову бабу, под именем «Елизавет Воробей», за мужика. В не безосновательности нашей догадки убеждают и дальнейшие подробности этих известий: в них сообщается, например, о Посольской улице, что на ней стояли усадьбы и палаты первейших тогдашних вельмож, и между прочим - усадьба и дома графов Шуваловых. Но известно, - и мы об этом уже упоминали раньше, - что дома Шуваловых, а ныне Клюгиных, стояли и продолжают стоять на Немецкой улице; это те именно дома, одному из которых даже официально приписана честь, что он был колыбелью величайшего русского поэта. Из всего этого, пожалуй, можно бы было предположить: уж не Немецкая ли улица носила название Посольской? Но на это, во-первых, нет никаких указаний, а, во-вторых, она и не называлась улицей, а Немецкой слободой, да и доселе так зовется в народе, и в улицы официально пожалована в весьма недавнее время, едва ли больше 50 лет назад. Поэтому остается одно: предположить, что в указываемых известиях неразборчивыми на слова бытописателями, не давшими себе труда тщательно и лично ознакомиться с топографиею описываемых ими местностей, по неведению переулки перепутаны с улицами, целые усадьбы переброшены чуть не за полверсты от их действительного местонахождения, сочинена целая небывалая улица и посажена на такое место, где ей негде поместиться, а действительно существующий Посланников переулок переименован в улицу и пожалован такою усадьбой, какой в нем никогда не было, и которая посейчас стоит совсем в другом месте.
Кстати уж скажем и о неразборчивости, с какою и в исторических заметках, и даже в современных репортерских хрониках, употребляются слова: Лефортово, Лефортовский. Часто встречаются указания: «в Лефортове», «близь Лефортова», и т. п., причем, иногда не без труда, да и вооружившись личными обстоятельными сведениями об описываемой местности, можно догадаться, что речь идет, например, или о Преображенском, или о Семеновском, или о Матросской слободке, или о Немецком рынке, или о Немецкой улице, или о Немецком кладбище, или о Проломной заставе, или о Гавриковом переулке, или о Сокольничьей роще. В административно-полицейском смысле все названные урочища, отстоящие друг от друга нередко на расстояние нескольких верст, могут быть названы, пожалуй, общим именем Лефортова, как заключающиеся в пределах одной и той же Лефортовской части - но и только. Никому из москвичей не придет в голову, отправляясь в Преображенское, или на Немецкий рынок, или к Проломной заставе, нанимать извозчика в Лефортово, ибо, по общему разумению, не считающемуся с полицейскою классификацией местностей, Лефортовым признается лишь одна местность, носящая название Лефортовской слободки, расположенная за Военным госпиталем и Дворцовым садом, позади бывшего Головина дворца и Петропавловской церкви, на пороге, с одной стороны, Немецкого кладбища, с другой - Анненгофской рощи, и если нанять извозчика в Лефортово, то он непременно и привезет в эту слободку, и никуда больше. Что же касается прилагательного Лефортовский, то оно определяет и частный дом, и бывший дворец, и Дворцовый сад, находящиеся хотя и в Лефортовской части, но далеко за пределами собственно Лефортова, и даже такой переулок, который принадлежит к Басманной части, - именно тот, из которого мы вышли на Немецкую улицу.
Воспользуемся, однако, случаем, который снова привел нас на Немецкую улицу, для того, чтобы окончательно распроститься и с ней, и с ее историческими окрестностями, и вернуться на Покровку, по которой нам предстоит еще не малый путь. Нечего и говорить, что в теперешнем своем состоянии она не представляет ничего немецкого: характер ее смешанный - отчасти, как мы уже указывали раньше, фабричный, отчасти мастеровой и отчасти педагогический. Благодаря близости Технического училища и массе молодого люда, норовящего ютиться поближе к нему, мелкие квартиры ее домов кишат квартирными съемщицами, промышляющими отдачей в наймы каморок студентам-техникам и кормлением их, а каморки эти кишат техниками, квартирующими редко в одиночку, в большинстве же случаев как в Ноевом ковчеге и даже теснее, а сама улица несколько раз в день кишит техниками, ползущими то на лекции, то с лекций, а по вечерам просто гуляющими по ее тротуарам, за неимением поблизости места, где бы можно было погулять с большим привольем. Во время оно для этой цели с честью служил знаменитый Дворцовый сад, но с тех пор, как он отошел в собственность 1-го кадетского корпуса, а Лефортовский дворец, при котором он никогда состоял, под помещение какого-то архива и даже под частные квартиры, от его недавнего великолепия осталась вопиющая мерзость запустения, и двери его даже вовсе замкнулись для посторонней публики. А еще на нашей памяти он был ежедневно полон гуляющей публикой, по праздникам в нем бывала музыка; прелестные пруды его, соединенные один с другим каналами, кишели рыбой; не только сам сад кое-как поддерживался, но при нем существовала даже оранжерея; со стороны Лефортовского дворца через Яузу был перекинут мост, который, после его обветшания, лет двадцать пять назад сломали и уже не стали строить нового, заменив его перевозом на лодке по 2 коп. с души. Так продолжалось много лет, пока той стороны сада, которая выходит к Военному госпиталю, не застроили всей почти сплошь какими-то благотворительными заведениями, одновременно с тем уничтожив перевоз и преградив вход в сад как от Яузы, так и в большие ворота от Каменного моста. В минувшем году мы вздумали проверить доходившие до нас об этом слухи и предпринимали экскурсии в эти отдаленные местности Первопрестольной: да, мы убедились, что Дворцовый сад перестал существовать для публики. По старой памяти, попробовали мы проникнуть в него чрез аллею, идущую от крыльца 1-го корпуса, но на полдороге встретили дощечку с предупреждением, что посторонним лицам вход в сад воспрещен, что подтвердил нам и попавшийся на глаза сторож. Так, значит, Москва и московское население навсегда лишились: первая - одного из своих наилучших украшений, второе - стариннейшего, излюбленнейшего, связанного с самыми дорогими и близкими сердцу историческими преданиями общественного гульбища. Так никто из них и не увидит ни тех аллей, по которым совершали свои прогулки августейшие потомки преобразователя в течение целого столетия, ни тех прудов, по которым они катались, ни той исторической каменной беседки, которую соорудил в память Петра Великого Александр Благословенный на месте разрушенной деревянной, где исполин русского политического гения поверял свои думы и планы своему любимцу Лефорту, ни той исполинской ели-двойчатки, которую, по словам предания, сам Петр и посадил и заботливо растил, стараясь придать ее раздвоенному стволу такое направление, чтобы он рос сперва не кверху, а по земле, и позволил ему вертикальное направление тогда только, когда оба ствола образовали собою удобный и покойный диванчик для отдохновения. Опыт увенчался успехом, и эти две ели, растущие из одного корня, до сих пор едва ли не на целую голову выше всей окружающей их мощной растительности: к сожалению, под ними, на их толстых диванчиках, то есть на том месте, где некогда отдыхал Великий Петр, в последние четверть века только и можно было найти объедки колбасы и иных снедей, остававшихся от импровизованных dejeuners champetres, которые устраивали под этим историческим деревом местные охотники выпить и закусить на вольном воздухе. Дворцовый сад в старину пользовался в Москве самой широкой популярностью: было время, когда каждый москвич считал как бы никоей обязанностью хоть изредка посетить его, а в Троицын и Духов день, дни традиционного ежегодного гулянья, в саду с утра до ночи толпились десятки тысяч народа, так что в нем становилось, не смотря на его обширность, в буквальном смысле тесно. Даже в то время, когда и в эти два дня публике уже отказано было в каких-либо увеселениях и развлечениях, она валила в сад несметными толпами, просто по преданию, точно также как теперь, когда массивные железные ворота сада заперты наглухо, целые гурьбы народа каждое воскресенье и каждый праздник, по вечеру, идут на обширную луговину перед этими воротами, очевидно, просто по старой памяти, полюбуются сквозь решетку на запущенную главную аллею сада, да и рассядутся живописными группами на чахлой травке, вдоль этой решетки. Этого удовольствия их, кажется, не лишили и до сего дня.
В столь же прискорбном состоянии обретается и пресловутая Анненгофская роща, посаженная, ради удовольствия императрицы Анны Иоанновны, ее курляндским любимцем в один день чуть ли не на ста десятинах и занимающая все пространство земли между зданием бывшего Головина дворца и Владимирским шоссе. Роща эта могла бы также служить не последним украшением города, которому, кстати, и принадлежит на правах собственности, но - увы! - до сих пор обегается публикой и даже простонародьем, как излюбленный приют подозрительных людей и бродяг и злополучное место, предпочтительно перед другими почему-то манящее под свои ветви мрачных самоубийц для окончательного расчета с жизнью: едва ли где еще в Москве совершается столько самоубийств, сколько здесь, и не проходит лета без того, чтоб с деревьев этой неприветливой рощи не сняли нескольких удавленников. В народе она пользуется, поэтому, очень дурною славой, и он относится к ней не то с презрением, не то с омерзением: как известно, он дал ей даже прозвище в высшей степени неприличное, исковеркав для этого ее первоначальное название: Гоф-Анненская. Так под этим непристойным прозвищем она и известна большинству московского населения.

XXI.

Немецкое кладбище. - Его образцовое содержание и строгость кладбищенского надзора. - Рассказ об утопленнике. - Лефортово. - Усадьба чумного богача Матвеева. - Матвеевский дворец и его богатство. - Оскудение Матвеевской фамилии. - Община «Утоли моя печали». - Военный госпиталь. - Бутурлинская усадьба. - Мясники Розановы. - Хлыстовщина и предание о Платове и Цыгановых банях. - Фабрики Кондрашевых. - Пансион Дедьсаль. - Красносельская улица. - Усадьба Малютиных. - П.С. Малютин и его Раменская фабрика. - Предания о Красном селе. - Алексеевский монастырь и его новейшая история. - Могилы фон-Мекка и Каткова с Леонтьевым. - Родовитые инокини монастыря.

Совершенную противоположность и Анненгофской роще, и Дворцовому саду представляет соседнее с ними место «печали и слез», иноверческое, или, в просторечии, Немецкое кладбище. Если бы не целый лес более или менее изящных памятников, прикрываемых густою листвой прекрасной рощи, среди которой расположена эта обширная обитель смерти, Немецкое кладбище сделалось бы привлекательнейшим местом для прогулок: содержится оно не только чисто и опрятно, но даже великолепно; благочиние и порядок на нем всегда одинаково примерные, а благоухание от живых цветов, в изобилии украшающих могилы, такое, что легко вообразить, что находишься не на кладбище, а в громадной оранжерее. Отличительною чертой этого кладбища с первых же дней его основания является поистине драконовская строгость, с какою кладбищенские приставники оберегают спокойствие и имущество своих пансионеров. Не говорим уже о том, чтобы был когда-либо случай покражи креста или иного украшения с памятника; ни о том, что всякий входящий на кладбище как-то сразу проникается почтением к месту и мыслию, что здесь необходимо держать себя в границах строжайшего приличья. Но вот что замечательно: здесь не замечается публика, даже малолетняя, и в таких сравнительно невинных шалостях, как, например, сорвать цветок из целого цветника, украшающего иную могилу, что на наших кладбищах, как и многое другое, решительно ни во что не ставится. Эта сдержанность даже нашей, русской публики, во множестве стекающейся на кладбище, объясняется его прежними преданьями, гласящими о беспощадной строгости в отношении к лицам, замеченным даже в подобных пустяках. Из времени не далее, как 1850-х годов, рассказывают случай, что какой-то мещанин, гулявший по кладбищу, сорвал цветок, в чем и был замечен сторожами, бросившимися задержать и, вероятно, как следует проучить его. Заметив преследователей, преступник, в свою очередь, пустился бежать; сторожа - за ним. Тот перепрыгнул через частокол, отделяющий кладбище от протекающей в глубоком овраге речки Синички; те - за ним. Тот в воду - и сторожа туда же, с тою разницей, что они разделись, а беглец бросился во всей одежде и, не умея плавать, попал на глубокое место и пошел ко дну, заплатив жизнью за свою шалость и за трусость перед ожидавшей его расправой. Уже из этого можно догадываться, какова она бывала.
До последнего времени Немецкое кладбище, примыкающее к Лефортовской слободке, или собственно Лефортову, и составляло главную его достопримечательность, если не считать другою таковою Военной тюрьмы, воздвигнутой близ нее, на опушке Анненгофской рощи. Но с 1870-х годов на противоположной окраине Лефортова, против Военного госпиталя, возникло еще новое замечательное учреждение, созданное известною филантропкой, княгинею Н.Б. Шаховской. Разумеем общину сестер милосердия под названием «Утоли моя печали», того же типа, как и Митрофаньевская Покровская. Для устройства общины княгиня воспользовалась единственною, как нельзя более подходившею к сей цели, усадьбою в Лефортове. Усадьба эта принадлежала старинным магнатам Лефортова, фабрикантам Матвеевым; предок их, если верить рассказам, принадлежал к разряду таких же «чумных богачей», о каких мы уже упоминали, говоря о Немецком рынке, Гаврикове переулке и тамошней Покровке. После чумы, когда почти вся слободка оказалась на выморочном положении, он изъявил готовность поселиться в ней и получил бесплатно чуть не всю ее территорию. Распродав впоследствии значительную ее часть по клочкам, он нажил на этом деньжонки, построил фабрику, страшно разбогател и зажил крезом в великолепном дворце, им воздвигнутом против Петропавловской церкви и окруженном роскошным садом. По великолепию и роскоши убранства, по изобилию всякого рода драгоценностей, Матвеевский дом считался одним из первых даже в тогдашней барской Москве, и об этом можно заключить, между прочим, вот из какого факта, нам лично известного. Когда наследники его и дальнейшие их потомки стали приходить в оскудение, фабрика была брошена, и дом заколочен со всею драгоценною обстановкой, а его владельцы разбрелись в Москве по наемным квартирам; им неоднократно случалось, для поправления своих денежных обстоятельств, прибегать к частичной распродаже драгоценностей, сохранившихся среди обстановки дома. И вот, когда большая часть их уже была реализована, и пришлось приниматься за мебель, ковры, портьеры и занавеси, мы знаем случай, что один из московских антиквариев не затруднился заплатить 2.000 р. за обстановку только одной из второстепенных комнат Матвеевского дворца, то есть за полторы дюжины стульев и кресел, два дивана, несколько столов и столиков, портьер, занавесок, ковров, ковриков и т.п. Сколько же стоило это же самое убранство его устроителю, и сколько стоило убранство всего дома, считавшего целые десятки таких и еще лучших и великолепнейших комнат!
Что сказать о Военном госпитале? Что он представляет собою обширнейшее и наилучше обставленное из подобных учреждений не только России, но и целого мира, - это известно; известно и то, что военное ведомство и доселе не щадит средств для того, чтобы поддерживать это образцовое учреждение на той высоте совершенства, какой требует современное госпитальное дело; известно и то, что в прошедшем столетии Военный госпиталь, так сказать, подарил Москву чумой, ибо первый случай смерти от нее констатировал д-р Шафонский именно в его стенах, хотя также известно, что не споткнись Шафонский о немецкую оппозицию и упорное Салтыковское равнодушие к его мудрым предостережениям, тот же госпиталь, в его лице, мог бы явиться и спасителем столицы от мора.
Всю левую сторону Госпитальной улицы, идущей от госпиталя через Яузу к Хапиловской (Нижней) улице, а равно и конец этой последней до луга перед Лефортовским дворцом занимает усадьба, принадлежавшая некогда графам Бутурлиным и замечательная тем, что в ней ребенком много раз гащивал наш Пушкин, в ее графском доме начал ощущать первые приступы поэтического вдохновения, здесь же написал первые свои стихи на французском языке, попался с ними кому-то из старших и, застыдившись насмешливых поздравлений с поэтическим талантом, убежал в ее дремучий сад, чтоб скрыться от дружеского, но чересчур откровенного и потому для ребячьего самолюбия невыносимо обидного насмешничанья. Бутурлинская усадьба совмещала в себе все типические принадлежности старинных московских барских усадеб: обширный луг перед домом, поместительный дом с флигелями и службами, бесконечный сад с тысячами фруктовых деревьев, протекавшим через него ручьем ключевой воды, с прудом и островком на нем, приютом безмятежного уединения, оранжереями и даже собственными обширными огородами. После 1812-го года усадьба эта испытала обычную судьбу дворянских усадеб, перейдя в руки мужиковатых купцов бр. Розановых, тогдашних воротил мясною торговлей на Немецком и Смоленском рынках, поставщиков мяса на различные московские казенные заведения. Их было три брата: Иван и Максим с Антоном. Последние два были прикосновенны к хлыстовщине; про Антона ходили даже толки, будто он, еще молодым мальчишкой, принимал участие в хлыстовских радениях, устраивавшихся после 1812-го года героем Отечественной войны, казачьим атаманом Платовым, в так называемых Цыгановых банях, еще и поднесь существующих близ Хапиловской улицы, неподалеку от Немецкого рынка; позже, когда воздвигнуто было гонение на хлыстов, скопцов и иных сектантов, он даже был арестован по подозрению в принадлежности к хлыстовской секте и долго где-то содержался, но потом всех удивил, возвратившись к братьям не только свободным, но и женатым. После говорили, что освобождение его сухим из воды стоило братьям больших денег и крупных пожертвований. В руках невежественных купцов Бутурлинская усадьба испытала обычную метаморфозу: сад остался без ухода, оранжерея уничтожилась, пруд зарос, островок одичал, так как к нему не было проезда за отсутствием лодки, а огороды сданы были в аренду. Тем не менее мы помним, что лет 30-35 назад в саду считалось еще до 1.500 яблонь, до 700 груш и более 300 слив - все это высших сортов и непомерной плодовитости, не считая целой рощицы ягодного кустарника: малины, черной и иной смородины, крыжовника, и т.п. И вся эта благодать сдавалась владельцами в аренду местным фруктовщикам чуть ли не за 300 рублей в лето, за каковую цену они сами лишались уже нрава ходить в собственный сад до тех пор, пока арендатор не очистит все до последнего яблока. В начале 1870-х годов купцы Розановы неожиданно обанкрутились, и их владение поступило в собственность фабрикантов Кондрашевых, которые начали с того, что всю огородную землю, примыкавшую к Госпитальной улице, сдали в аренду под жилые усадьбы, а лицевую сторону своих владений, выходящую на Хапиловскую улицу, сплошь застроили двумя огромными фабричными корпусами, где и открыли фабрику, оставив между ними лишь ворота для проезда к Бутурлинскому дому.
Вот мы, однако, и опять, уже другой дорогой, почти вернулись на Покровку, и нам стоит лишь мимо Лефортовского частного дома, прежнего владения генеральши Костылевой, свернуть в знакомый уже нам Посланников переулок (известный своим женским пансионом, который чуть ли не в течение целого века принадлежал одному и тому же почтенному семейству Дельсаль и был чуть ли не первым этого типа частным женским учебным заведением в Москве), а из этого переулка, через тот же Лефортовский и Плетешки - выйти к Богоявленской церкви, чтобы продолжать путь далее.
Красносельская улица, соединяющая село Елохово с Красным, продолжительной экскурсии не требует: о ней довольно сказать, что она родина Павла Семеновича Малютина, гуманнейшего из русских фабрикантов, создателя знаменитой подмосковной Раменской фабрики, известной неслыханным в фабричном мире комфортом, которым окружены рабочие за счет хозяина: в этом райском уголке фабричного труда они пользуются и медицинской помощью, и бесплатною аптекой, и школой, и, кажется, читальней, и дешевыми продуктами из фабричной лавки по оптовым ценам, и сберегательною кассой, и даже - incredibile dictu! - семейные и женатые из них отдельными квартирами.
Уже и это одно замечательно, но еще замечательнее то, что вся администрация фабрики, от хозяев и директоров до последнего конторщика, всегда состояла и доселе состоит исключительно из русских людей - это принцип, исповедывавшийся и свято соблюдавшийся и самим Павлом Семеновичем, и также свято блюдомый, как говорят, и наследниками его. А при двух предыдущих условиях всего замечательнее и то, что, не смотря на ведение дела одними русскими силами, без всякого участия иностранной интеллигенции, не смотря на значительные расходы, употреблявшиеся и доселе употребляющиеся для обеспечения благосостояния рабочих, фабрика и давала своему основателю, и продолжает давать его наследникам прекрасные барыши. После смерти Павла Семеновича, как тогда ходили слухи, они наследовали миллионов двенадцать, да и теперь нет оснований полагать, чтоб в их руках эта почтенная цифра миллионов не прибывала, а убывала.
Само Красное село если и не столь древнее, как Елохово, то и не слишком моложе его; оно было государевым, имело свой загородный дворец, бывший для московских государей пунктом, из которого они выезжали на соколиную и иную охоту (в соседние Сокольничью и Оленью, а дальше Лосинную рощи), и перепутьем при возвращении с нее. В истории смутного времени Красное село получило печальную известность тем, что жители его, потеряв чутье исторической правды, восторженно встретили Гришку Отрепьева и оставались верны ему до самой его позорной смерти, да и после него предавались всем последующим самозванцам и претендентам на захват московского престола. В новейшее время Красное село приняло в свои пределы целый женский монастырь, Алексеевский, воздвигнутый близ Красного пруда взамен упраздненного и сломанного Алексеевского же монастыря на Волхонке, на берегу Москвы реки, стоявшего на месте, где ныне возвышается храм Спасителя. Монастырь этот, как основанный, по преданию, святителем Алексеем, великим молитвенником земли Русской, упразднять вовсе не признано было благоприличным, и когда место, им занимаемое, было предназначено для нового храма в память Отечественной войны, монастырь, по предложению митрополита Филарета, был лишь переведен на свое нынешнее место со всеми своими святынями, из коих первенствующее значение принадлежит чудотворной Тихвинской иконе Божией Матери. На новом месте обители посчастливилось: при монастыре основалось обширное кладбище, скоро заполнившееся могилами московской дворянской и купеческой знати, на обитель, ее храм и причт посыпались вклады, из коих иные достигали невероятно крупных цифр. Так например, семья известного железнодорожного миллионера, лютеранина Владимира Карловича фон-Мекк, похороненного на кладбище Алексеевского монастыря, внесла для поминовения его души вклад на вечные времена в размере 40.000 р.
Из наиболее знаменитых москвичей там же похоронены оба близнецы-публицисты, сначала П.М. Леонтьев, а потом и М.Н. Катков. Слышно было, что и их водворение в монастыре для вечного упокоения сопровождалось также оба раза весьма щедрыми пожертвованиями. Предполагалась даже, в память Михаила Никифоровича, постройка нового храма, но осуществилось ли это предположение, не имеем сведений.
Не одна мертвая, но и живая знать сочувственно относилась и продолжает относиться к монастырю: благочестивое семейство князей Ширинских-Шихматовых, например, до того полюбило эту обитель, что одна из его представительниц, чуть ли не сестра бывшего министра народного просвещения, удалившись от мирской суеты, десятки лет прожила в стенах этой обители и лишь в недавнее время преставилась маститою старицей. Были и в числе сестер, и в сане настоятельниц монастыря, да и теперь есть, и другие представительницы наизнатнейших русских фамилий.

ХХII.

Девкин переулок. - Дом Сопелкина. - Деятельность Сопелкина по утверждению единоверия. - Приязнь с Филаретом. - Анекдот. - Щербаковский дом и предание об императоре Павле Петровиче. - Немецкий рынок. - Трактир «Амстердам». - Происшествие с мировым судьей. - Первый суд над мировым судьей.

Девкин переулок, составляющий продолжение Немецкой улицы, только разве и замечателен, что своим странным и несколько резким прозвищем, объяснений которому, однако, нам не удалось найти даже у таких исследователей московской старины, каковы Снегирев и Мартынов, своими же предположениями, как они ни соблазнительны, мы считаем неудобным обременять внимание читателей.
По дороге от этого переулка к Гаврикову позволяем себе упомянуть о доме купцов Рудневых и напомнить о его прежнем владельце, купце Владимире Андреевиче Сопелкине, представлявшем собою далеко не заурядную личность. Рожденный в расколе, он собственным размышлением дошел до убеждения в его неправоте; а раз это случилось, он оказался столь чутким к религиозным интересам человеком, что не замедлил присоединиться к единоверию, утверждавшемуся среди московских раскольников и поощрявшемуся митрополитом Филаретом. Сделавшись искренним сыном церкви, он оказался не из тех людей, которые способны найденную ими истину держать у себя в кармане, и потому явился горячим пропагандистом единоверия среди прежних своих товарищей по заблуждению. Пропаганда эта велась с таким успехом, что перед нею начал постепенно отступать даже дикий фанатизм Преображенского кладбища, а кончилась тем, что Владимир Андреевич сумел расположить к единоверию нескольких магнатов и столпов раскольничьего мирка, и, поддерживаемый ими и благословляемый Филаретом, достиг того, что на кладбище основался целый единоверческий Никольский монастырь, которого он сподобился быть и первым ктитором. Митрополит, отличавший его усердие своим отменным к нему благоволением, сам вызвался освятить первый православный храм в этом мрачном гнезде раскола, после чего соблаговолил принять и приглашение Вл. А-ча осчастливить его дом своим посещением. Мало того: когда, провожая Филарета из храма к карете, Владимир Андреевич стал подсаживать владыку, митрополит, в избытке признательности к нему за великое дело, без его горячего усердия, быть может, и не осуществившееся бы, усаживаясь в карету, взял его за руку, с чувством пожал ее и проговорил: «садитесь со мной, Владимир Андреич, я вас подвезу». Сопелкин, конечно, был растроган, и умилен, и восхищен такой небывалой честью. Но - du sublime au ridicule il n'y a qu'un pas, и Владимир Андреевич чувствовал, что и ему после такой высокой чести не более шага до положения весьма смешного. Дело в том, что Сопелкин был феноменально толст, а митрополичья карета только снаружи громоздка, внутри же если и поместительна для двух персон, то разве обыкновенного калибра. И вот первое, чего он струсил, это была мысль: а ну, как я не влезу? - второе: а ну, как не усядусь? Однако раздумывать было некогда, и волей-неволей он не без усилий вскарабкался в карету и не без труда уселся в ней, заняв более, чем три четверти сиденья, конфузясь от этого и осматриваясь, как бы каким-либо неловким движением не обеспокоить владыку. А маленький и худенький Филарет, съежившись и прижавшись к уголку, быть может, не без сожаления созерцал неуклюжего колосса, который при сильном толчке легко мог бы и придавить его. Когда карета поехала, расстояние между ездоками еще более сократилось, так что Сопелкин не без ужаса думал о первом сильном толчке, который заставит его чувствительно толкнуть спутника, сидел под давлением этой мысли, как на иголках, пыхтел, отдувался и решительно не в состоянии оказался поддерживать разговор, начинавшийся не раз Филаретом. К счастью, сытая шестерня не задержала путешественников в дороге; и когда карета остановилась у крыльца Сопелкинского дома, и грузный хозяин вылез из нее, как медведь из берлоги, митрополит, выпорхнувший с легкостью птички, остановился на крыльце, дождался запыхавшегося толстяка, сказал ему с своей обычной искусственно-добродушной улыбкой: «благодарю вас, Владимир Андреич, вы меня согрели», и затем уже вошел в давно отворенные настежь двери. «А на дворе страсть, как сиверко было», - добавлял сам Сопелкин, оканчивая свой простодушный рассказ об этом забавном инциденте.
Ревность к православию не прошла даром для Сопелкина: и сам он, погрузившись всею душей в одни религиозные интересы, не с таким уже усердием занимался своими делами, и значительное число закоренелых раскольников, обозлившихся на него за его отступничество и успешное совратительство и имевших с ним коммерческие дела и расчеты, дружно принялись теснить его и вредить ему, так что прежде блистательно поставленный им завод восковых свеч в Подольском уезде стал быстро падать, обороты и барыши его сокращаться, и ко времени его смерти его коммерческое положение было уже близко к разорению, которое потом и разразилось над его наследниками. В настоящее время, если не ошибаемся, ни от них самих, ни от его некогда значительного состояния и следа не осталось. Но о нем самом вечная память живет и будет жить на Преображенском кладбище, в благоустроенном его преимущественною ревностью единоверческом монастыре, и в сердцах тех, чьи отцы и деды, силою его горячих убеждений, были оторваны от дикого раскола и воссоединены с православною церковью.
На углу Покровки и Гаврикова переулка обращает на себя внимание своею тяжелою старинною архитектурой небольшой каменный двухэтажный дом о пяти окнах. Ныне весь он занят серым трактиром для низших классов населения, и едва ли кому из пьющих в его грязных залах водку или чай может придти в голову, что дом этот видал лучшие дни, и что в конце прошедшего столетия тогдашний его владелец, купец Щербаков, квартировавший в верхнем этаже, удостоился однажды принимать у себя императора Павла Петровича со свитою, угощать чем Бог послал, беседовать с ним целый вечер и даже предложить ему ночлег в лучшей горнице своего скромного помещения, а на утро получить из его собственных рук его портрет, осыпанный бриллиантами. А между тем это факт, для пишущего эти строки не подлежащий сомнению, так как он слышал подробный рассказ о нем от невестки того самого купца Щербакова, вдовы его сына Якова Федоровича, Евфимии Тихоновны, урожденной Тюляевой, скончавшейся в глубокой старости в половине 60-х годов, много раз сиживал на том самом диване, который служил ложем императору, видел портрет, им подаренный и врезанный в спинку дивана, среди инкрустаций из красного дерева, которыми она оканчивалась. Из рассказа покойной случай этот объясняется так. Однажды государь, в бытность свою в Москве, изволил проехать по Покровке в Измайлово, почему все население ее и высыпало на улицу, чтобы не прозевать обратного его проезда и проводить его обычными приветствиями. Стройка на Покрова той эпохи была прескверная и в обе стороны от Гаврикова на далекое пространство представляла два ряда неказистых деревянных домишек и избушек, среди которых прочно выстроенный небольшой каменный домик Щербакова высился на подобие великолепного дворца. Как по справке оказалось, еще едучи в Измайлово, государь обратил на него внимание; на обратном же пути приказал экипажу остановиться против него и узнать, кому он принадлежит. Умный, смелый и бойкий Щербаков, находившийся туг же в толпе, заявил свои права собственности на дом и по желанию государя был представлен ему. Император, выразив ему удовольствие на то, что он выстроил дом не деревянный, а каменный, вдруг спросил у него: «а нельзя ли мне у тебя отдохнуть?». Щербаков, конечно, выразил всю полноту счастья, какое он испытывает, удостаиваясь принять у себя такого гостя. Император вышел из экипажа, и с некоторыми из своей свиты вошел во двор и затем в дом, где уже успела собраться для его встречи вся семья с самим Щербаковым во главе, державшим в руках хлеб-соль. Императору такая встреча, столь быстро организованная, видимо очень понравилась; он обошелся со всеми милостиво и объявил, что хочет быть запросто, требуя, чтоб и с ним все были тоже запросто. Позавтракав чем Бог послал, но очень вкусно и сытно, он разговорился с Щербаковым самым задушевным образом и, видимо довольный его беседой, выразил желание остаться у него ночевать. Изумленные хозяева, ног под собой не слыша и от радости, и от испуга, и от боязни, как бы чем не потревожить и не прогневить нежданного державного гостя, задумались над вопросом, где же его положить, - и не нашли ничего лучше, как на широком, мягком диване, стоявшем в главной комнате. Государь против того ничего не возразил. На утро, прощаясь с счастливыми хозяевами, он поблагодарил их за гостеприимство и радушное угощение и, вручив Щербакову свой портрет, выразил желание, чтоб он всегда помещался в спинке дивана, и дал слово, что если опять придется ему ехать мимо и захочется отдохнуть, то он никуда не пойдет, кроме как к ним. В память этого события Щербаков оставил ту комнату, в которой с ним беседовал и затем почивал государь, навсегда в том виде, какой она имела в этот достопамятный для него вечер и ночь, и умирая то же заповедал и своему сыну. И действительно во все пятьдесят с лишком лет своего хозяйничанья домом после отца Яков Федорович в своей гостиной не только ничего не изменил, не прибавил и не убавил в обстановке и убранстве, но не любил даже, чтобы и стулья переставляли с одного места на другое. Так было и при его вдове, до продажи ею дома в другие руки, при чем знаменитый диван кому-то был ею подарен, но без портрета, конечно.
Немецкий рынок, также как и Немецкая улица, давно уже не представляет собою ничего немецкого: напротив, весь он в руках самых обрых, сиволапых русаков, да отчасти, с некоторых пор, евреев, и последний признак, по которому еще можно было догадаться, что его никогда устраивали и им орудовали педантические тевтоны, был необычайной вышины деревянный столб с развевавшимся на нем флагом, под которым ютился жалкий ларь калачного торговца, да и этот остаток старины лет 26 назад был убран с площади по распоряжению покойного полицеймейстера Николая Ильича Огарева. Торговцам этот невинный полицейский вандализм почему-то показался обидным и прискорбным, так что они затевали даже жалобу подавать, вместе с просьбой о возвращении столба и флага на прежнее место, да по невежеству своему заспорили насчет того, на чье имя адресовать прошение с жалобой; кто говорил - к обер-полицеймейстеру, кто - в думу, кто - в управу благочиния, кто - в губернское правление, кто - в окружный суд, кто - к гражданскому губернатору, кто, наконец, к генерал-губернатору. Мнения разделились, прения обострились, коноводы затем переругались между собою, тем дело и кончилось.
Обрусел Немецкий рынок на столько, что даже и общественный разврат, который впервые насаждали и укореняли в Москве преимущественно немцы и немки, и тот ушел из их рук в руки коренных русаков, и именно на Немецком рынке расцвел в 1860-х годах, культивируемый пресловутым Никитой Герасимовым Соколовым, в стенах содержавшегося этим антрепренером «Амстердама», таким пышным и ядовитым цветом, какого ни раньше нигде никогда не видано было, ни позже трудно было бы увидать. Трактир «Амстердам» вмещал в себе всю, так сказать, практическую энциклопедию распутства, начиная от гомерического пьянства, продолжая самым гнусным, циническим, нагло откровенным развратом, и кончая азартными картежными играми всех типов: играли и в трынку, и в три листика, и в стуколку, и в банк; и для всякой игры и для каждого стола имелся вполне достаточный запас опытных шулеров, состоявших при трактире по особым поручениям, на полном хозяйском иждивении. По таким же поручениям и на том же иждивении состояло полчище разного достоинства девиц, начиная от приумытых певичек и арфисток до обыкновенных уличных проституток, занимавших особое обширное помещение под вывеской меблированных комнат в отдельном от трактира доме, но обязанных долгом службы все вечера и ночи проводить в залах «Амстердама» на предмет уловления охотников до дешевой женской ласки в свои сети, а бумажников их и кошельков - в сети антрепренера. Бесшабашное веселье, всенощные музыка и пение, не прекращавшаяся картежная игра и никогда не запиравшиеся двери «Амстердама» быстро создали ему такую популярность в среде московских гуляк и кутил, что любой из них считал за стыд подолгу не бывать в «Амстердаме», не разделить времени с какой-нибудь из его прелестниц и не попробовать счастья в его беспардонной картежной игре. Даже простые мужики, для которых имелась целая грязная половина в нижнем этаже, познакомившись на практике с разнообразными развлечениями этого веселого приюта, стали предпочитать «Стердамент», как они его называли, простым трактирам и валили туда целыми толпами. Удачливый антрепренер ликовал, собирая обильную дань с человеческой глупости и невоздержности и, успокоенный со стороны полиции, решительно ни перед чем не останавливался, чтобы увеличивать свои барыши. Особенным его вниманием пользовались, конечно, богатые купеческие сынки, приезжавшие в «Амстердам» для того, чтобы на просторе развернуться во всю ширину русской натуры. За таковыми, с момента их появления, устанавливалось всестороннее наблюдение с целью выяснения того обстоятельства, какими наличными денежными средствами они располагают, чтобы сообразно этому или выдвинуть против них тяжелую артиллерию картежной игры под верховным управлением шулеров, или подвергнуть их легкому ружейному огню арфисток, певиц, просто так себе девиц, вечно заседавших в трактире, или, если они не стоили и этого, предать их невниманию прислуги и расположить самих добровольно очистить место для гостей более выгодных. Нечего и говорить, что целыми уходили восвояси только гости последней категории; первые же сначала подвергались существенной обработке шулеров, а когда в их бумажниках оставалось уже не слишком много, переводились во второй разряд и передавались на попечение девиц, среди которых, поя и кормя всю их ораву на свой счет, и погрязали до исчезновения не только последнего рубля, но и золотых часов, цепочек, драгоценных вещиц. Точно также, конечно, девицы распоряжались и с теми, которые, минуя карточные столы, прямо начинали свое путаничество с них. Когда же какой-нибудь из их клиентов, за время своей гульбы успевал освоиться со всем девичьим населением номеров, доходил до такого постыдного положения, что оставался в том только, что на нем, то от него освобождались очень простым способом: напаивали до положенья риз и отправляли с какою-нибудь из девиц прокатиться на свежем воздухе, причем он где-нибудь в пустынной местности и вываливался благополучно из пролетки или саней, предоставленный с этого момента уже собственной о себе заботливости. Прошли какие-нибудь два три года с основания «Амстердама», и уже один Немецкий рынок с своими окрестностями насчитывал десятки юных жертв, погибших в страшной пасти поселившегося в их вертепе Молоха; вся же Москва считала их сотнями.
Когда открылся в столице мировой суд, и первые шаги свои ознаменовал таким отношением и к своему делу, и к своей клиентелле, что заслужил всеобщие о себе восторженные отзывы, благословения и слезы умиления, простодушные обыватели Покровки и Немецкого рынка, глубоко невежественные в юридических тонкостях и правовых отношениях, восприяли в свои сердца отрадную надежду, что авось хоть мировые уймут Никиту Герасимова; и как ни нелепа была с точки зрения правовой логики подобная надежда, она скоро нашла сочувственный отголосок в Лефортовском мировом судье, Николае Никаноровиче Данилове (кстати сказать, недавно умершем в чине действительного статского советника и в должности члена комитета о просящих милостыню). Зная хорошо, что такое «Амстердам», возмущаясь долговременным попустительством со стороны полиции по отношению к его содержателю, быть может, преувеличивая силу своего судейского личного обаяния и сумму своих юридических прав и полномочий, судья отыскал в судебных уставах какую-то статью, дающую ему право инициативы в деле составления протоколов и вчинания исков, и слишком поторопился воспользоваться ею. Проезжая однажды, глухою ночью, уже на полчаса позже срока закрытия трактирных заведений, мимо «Амстердама», который всю ночь не запирался, он усмотрел все его окна ярко освещенными и залы наполненными гулевою публикой, и опрометчиво решил «начать борьбу». Для этого он остановил экипаж, заправил цепь таким образом, чтоб ее сразу увидали и опешили от испуга до потери чувства самосохранения, поднялся по лестнице вверх, вошел в общую залу и сразу убедился, что он... жестоко ошибся. Как только трактирный буфет опознал его личность, лампы во мгновение ока начали одна за другою тухнуть, публика разбежалась в задние двери, в буфет и затем на лестнице воцарились могильные мрак и тишина. Напрасно он звал хозяина, приказчика, кого-нибудь: никто не являлся и не откликался. Убедившись, наконец, что он сам подставил забавную ловушку своему судейскому достоинству, и что имеет дело с людьми, решительно свободными от всякого нравственного обаяния его личностью и даже цепью, судья поторопился, с помощью собственных спичек, спуститься с лестницы уже без всякого триумфа и, без сомнения, был рад даже тому, что трактирная челядь не заперла выходной двери.
Но на другой день он послал частному приставу, нашему старому знакомому И.О. Шишковскому, официальное «замечание» о допущении им в своей части поздней торговли в трактирных заведениях. Тот нашел в этом документе превышение власти и оскорбление полиции, передал его своему начальству, это - прокурору, и сыр-бор загорелся. Истинною cause celebre был публичный суд над мировым судьей за неумелое его усердие ко благу населения: о полицейских нравах и распорядках обнаружились вещи и забавные, и вместе возмутительные, сразу решившие судьбу частного пристава; «Амстердаму» и его хозяину тоже не поздоровилось. В конце концов, однако, суд постановил сделать судье замечание, заключавшее тот смысл, что, дескать, не суйся туда, где тебя не спрашивают, и, быть может, замечание это отразилось на дальнейшем миросозерцании мирового института и на его дальнейших отношениях и к своим обязанностям, и к своей службе, и обывателям.
Но процесс не остался без влияния и на общественную нравственность: не долго спустя после него были запрещены в трактирах музыка, пение и игра в карты, и даже торговля развратом была стеснена в значительной степени и не производилась уже так нагло и открыто. И за то слава Богу!

XXIII.

Усадьба федосеевского ересиарха и ее судьба. - Сектантские притоны. - Скопческий монастырь. - Раскольничья община матери Евникеи. - Водяной целительник. - Мещанская богадельня и печальная участь призреваемых в ней. - Покровская Митрофаньевская община. - Еще Алексеевская усадьба.

За Гавриковым, уже на территории села Покровского, на углу Большой улицы и переулка, ведущего на Середнюю, к святым воротам Ирининской церкви, во второй половине прошедшего столетия выстроил по тому времени большой каменный двухэтажный дом и маленький каменный же флигелек и развел не обширный, но хорошенький садик зажиточный раскольник-торговец, Илья Алексеевич Ковылин. В то время он еще не мечтал о роли беспоповщинского апостола и учителя и о создании центрального пункта федосеевской секты на Преображенском кладбище, а хотел заняться широко торговлей, почему и отвел весь нижний этаж дома под обширные и высокие помещения для чайной и овощной лавки и для мучной и масляной торговли, а весь верх занял под одну свою квартиру. Впоследствии, когда он ударился в деятельную пропаганду своей секты и в изыскание средств к наибольшему ее распространению, натолкнулся на мысль о создании кладбища и осуществил ее, он покинул ради кладбища свое старое пепелище и чрез несколько времени продал свою Ирининскую усадьбу молодому купцу Василию Ивановичу Малахову, подмосковному мукомолу и московскому хлебному торговцу, семья которого и владела ею до половины 1860-х годов и, быть может, владела бы и доселе, если бы судьбе не угодно стало стереть с лица земли это прежнее гнездо раскольничьего фанатика и изувера, для чего она и воспользовалась сцеплением таких обстоятельств. Одному заболтавшемуся в Москве без дела деревенскому парню надоело жить впроголодь, да и то Христовым именем, и возмечтал он вернуться в отчий дом, как истинный блудный сын. Но и для этого оказывалось необходимым добыть несколько рублей, ибо с тех пор, как завелись железные дороги, даже последнее отребье человечества считает неприличным идти пешком в Москву или возвращаться из нее в деревню. Лукавый попутал его поведать о своем затруднении какому-то случайному товарищу; тот надоумил его, что самая простая и безопасная вещь - поджечь какой-нибудь дом, и в суматохе пожара прикарманить добра не на несколько рублей, а на несколько сот или тысяч. Блудному сыну мысль понравилась, и они согласились совершить эту операцию на компанейском начале, чтобы первый взял на себя риск поджога, а второй работал бы во время пожара над имуществом погорельцев; дележ пополам. Сказано - сделано. При сухой погоде и сильном ветре поджог удался как нельзя лучше, и через 1/2 часа вся Ковылинская усадьба пылала в огне. Поджигатель, покойно любуясь на работу своего компаньона, и сам соблазнился перспективой лишнего заработка: вытащил из груды сваленных в кучу вещей какую-то грязную тряпку, оказавшуюся старой бархатной мантильей, запихнул ее под поддевку и, ужаснувшись беде товарища, которого в этот момент словили на десятом уж воровстве, пустился на утек, впопыхах забыв хорошенько подпрятать добычу под полы, и на первом же перекрестке попался в руки полиции с поличным и покаялся.
Но той же судьбе не было, должно быть, угодно, чтобы и на месте сгоревшего воздвиглось новое жилое строение: тогдашние владелицы дома, купчихи Малаховы, с давних пор страховали аккуратно свою и недвижимость, и движимость. Но на этот раз они ошиблись месяцем, и лишь за несколько дней до пожара убедились, что давно уже просрочили взнос. Тогда они бросились в страховое общество, но так как их страхование оказалось с перерывом, то общество и распорядилось с ним, как с вновь поступающим, назначив оценщику и архитектору день для осмотра и оценки предлагаемого страхования. А день и оказался как раз тот, когда два негодяя решили привести в исполнение свой план, и насмешливость судьбы простерлась даже до таких мелочей, что, например, агенты страхового общества уже в пути на осмотр узнали о пожаре, а доехав до него узнали, что и горит-то самое то имущество, которое они собирались принять на страх.
Лишившись таким образом своей недвижимости, владелицы уже не были в состоянии восстановить ее на собственные средства, и место из-под пожарища сдали в аренду под дровяную торговлю, а недавно и совсем продали дьякону местной церкви.
Вот уж не думал-то, вероятно, Илья Алексеевич, строя себе усадьбу сто лет назад, что он хлопочет для «никонианского дьякона»!
Как бы с легкой руки федосеевского ересиарха, от Гаврикова переулка то и дело начинают встречаться словно передовые пикеты разнокалиберного сектантства, главные армии которого испокон века располагались в Преображенском и Черкизове.
Так, все Переведеновка кишит и исстари кишела маленькими раскольничьими, скопческими и хлыстовскими женскими общинами под видом небольших ремесленных заведений, немногочисленные мастерички которых все до одной вместе с тем и сектантки. На Середней Ирининской улице, рядом с церковью, в соседней с священническою усадьбе, выслежен был, лет около 20 назад, целый скопческий монастырь, квартировавший в собственном доме его «богородицы», дочери дьякона Домбровской, имевший своего «Ивана Крестителя» в лице какого-то отставного солдата и других лиц скопческой иерархии. Неподалеку от Рыкова переулка на Покровке и доселе существует обширная женская раскольничья обитель, состоящая под управлением пресловутой матери Евникеи, чуть ли не из сотни молоденьких и хорошеньких черничек.
Неподалеку от Никольской церкви стоит обширная, сквозная, с проходным двором на Переведеновку, и, правду сказать, весьма грязная усадьба купца Холина, на Покровку глядящая грязным трактиром, а внутри сплошь застроенная такими домишками и избушками, которые изобретены специально для того, чтобы с наибольшим удобством поджаривать их население в том случае, если, чего Боже сохрани, случится пожар. Лет 20-30 назад усадьба эта прославилась не только на все близкие и дальние окрестности Покровки, но чуть ли не на всю Москву, благодаря тому, что в одном из ее домишек имел мужество поселиться Аполлон Иванович Ячевский, отставной полковник, бывший казначей 1-го московского кадетского корпуса.
Он был врач-гомеопат, но гомеопатией своею то и дело совершал чудеса исцелений, за что и прозван был в простом народе «целительником». Известен он был в населении и под именем «водяного дохтура» или «водяника», так как свои крупинки растворял в воде сам и давал пациентам уже пузырьки с водой. Пользовал без всякой таксы, и часто без всякого гонорара, особенно ту бедноту, которая не его к себе звала, а сама к нему шла. Валила же она к нему каждое утро чуть не сотнями, со всех сторон только и слыша о нем, что по его милости и расслабленные покидают постели, и слепые прозревают, и безногие скачут, и пьяные протрезвляются. Что в этих рассказах было много преувеличенного, несомненно; но несомненно и то, что он не был шарлатаном, каким его изображали, и что нередко ему удавалось совершать чудеса врачевания над такими больными, от которых аллопаты обращались в постыдное бегство. Мы лично знаем, например, случай, когда он исцелил в несколько дней 70-летнего старика, у которого ноги были целые три месяца в страшной опухоли, и уже грудь начинало заливать водянкой. Все ждали со дня на день его смерти, тем более что наступила весна. Весь курс лечения, предпринятого Ячевским, совершился на наших глазах и состоял, в течение трех-четырех дней, в приеме по нескольку раз полученной от него воды. Замечательно, что сам Ячевский пунктуально предсказывал все имеющие последовать улучшенья в состоянии больного в промежутке от одного его визита до другого. «К вечеру у вас опухоль в ногах опадет. Завтра вы можете заменить валеные сапоги кожаными. К вечеру пройдетесь по комнате». И все это так именно и совершалось до тех пор, пока больному, согласно его предсказанию, стало возможным выезжать из дому и делать небольшие прогулки даже пешком. Но справедливость требует добавить и то, что на следующую осень, когда его пациент стал чувствовать себя снова нехорошо, Ячевский уже не сумел помочь, и водянка-таки взяла свое.
Что сказать о Мещанской богадельне? Разве то, что ее археологическое население мужественно и благополучно переносит и антигигиеничные условия своей обстановки, и голодные харчи, тогда как выборные мещане ежегодно ассигнуют на закуски и выпивки в ее стенах, по случаю различных торжеств, 3.000 рублей?.. Или то, что со времени водворения пресловутого И.И. Шестеркина старшиною общества богадельня стала ареной для всевозможных пререканий между мещанскими общественниками, разнообразных скандалов, насилий действием и т.п.? Но, увы, это лишь небольшая придаточная статья к истории этого многострадального учреждения, ибо и вся его история блещет одною и тою же окраской - вечного голоданья призреваемых дедов, прадедов и отцов современного мещанства, питаемых по великим праздникам бычачьими тухлыми хвостами, а по будням гнилым картофелем, прогорклою мукой и капустой, затхлым и вонючим маслом, сдохшейся крупой и протухлыми огурцами.
Печальная история игуменьи Митрофании всем известна. Но какова бы ни была роль ее в эпоху устроения ею из Покровского дворца Елисаветы Петровны Покровской общины, как бы ни были неразборчивы средства, употреблявшиеся ею для достижения этой цели, все же созданная ею община - учреждение прекрасное, симпатичное, истинно благодетельное для окрестного люда, и было бы чересчур жестоко, любуясь на ее грандиозное создание, бичевать ее память воспроизведением тех неблаголепных фактов, за которые она уже расплатилась потерею не только всей карьеры, но и доброго имени и социального положения.
За Покровскою общиной остается один только дом до Яузы - естественной границы и древнего села Рубцова-Покровского, и нынешней Покровки. Дом этот более полувека во владении одной купеческой семьи Алексеевых; впервые в нем поселился родной брат Алексеева-Строгановского, Иван Васильевич, дядя Семена, Ивана и Андрея Александровичей, о которых мы имели случай упоминать подробно. После его смерти сыновья его наследовали и этот дом, и еще многое множество домов, фабрик и имений, и несколько миллионов капитала, приумноженного покойным, а не растраченного. Иван Васильевич славился своею расчетливостью, своим здравым смыслом, своим равнодушием к комфорту и роскоши, своею справедливостью к служащим и рабочим, в известной мере своею внешнею грубостью и самодурством, своею необъятною толщиной и, наконец, своими ежовыми рукавицами, в которых он крепко держал и все дело, и весь дом, и всю семью, в том числе и женатых, семейных сыновей, которые, быть может, поэтому и не испытали судьбы своих Строгановских кузенов и доселе считаются почтенными и видными представителями именитого московского купечества.


(XXIV).

Отличительный характер древней Москвы, как лесного города. - Растрата лесных богатств под Москвой. - Купеческое влияние до и после крестьянской реформы. - Чему обязан подмосковный округ сбережением лесных богатств. - Измайловский зверинец. - Лосинный остров. – Сокольники. - Волчья долина. - Грабиловка. - Разбойничьи шайки. - Танька Ростокинская и предания о ней. - Теперешний характер Сокольников. - Нелегальные дачники. - Их отвага и находчивость. - Сокольнические дикари. - Современная Грабиловка.

Из всех столичных городов не только Европы, но и целого мира, едва ли не одна Москва до сих пор остается близкою соседкой обширных, чуть не первобытных лесов, подходящих к ней, особенно на ее северной и северо-восточной границе, чуть не до самой городской черты.
Это, впрочем, и не должно представляться удивительным. Известно, что первопрестольная столица возникала среди дремучих лесов, и что в долгий период своего медленного, строго постепенного исторического роста как бы украдкой, шаг за шагом, отнимала у лесного царя пространство за пространством из его необъятных владений. Несомненное историческое указание на это представляют множество даже современных прозвищ, искони присвоенных народом различным местностям и урочищам города, каковы, например: Елохово или Елхово (от еловой рощи), Ольховцы (от ольховой), Под вязками (от вязовой), на Бору, под Бором, под Вязом, Боровицкий холм; все эти прозвища бесспорно указывают на то, что местности, коим они присвоены, основались взамен вырубленных лесов и рощ. Равным образом местности: Полянка, Воронцово поле, Гороховое поле, у Троицы в Полях, у Троицы и у Рождества в Лужниках и т. п., - указывая на свое расположение среди полей и лугов, вместе с тем косвенно указывают и на то, что эти поля и луга заняли место лесной чащи, да и окружены были долгое время ею же. Таким образом, про Москву можно сказать, что она вся как бы поднялась из лесной чащи, и потому долгое время единственною чертою этого лесного города и были те же леса, часть которых уступала свое место оседлым жилым усадьбам постепенно, по мере надобности, обусловливавшейся приливом в город населения. Немудрено, поэтому, что и доселе не успели исчезнуть из-под Москвы остатки древних дремучих лесов, хотя и вынуждены были, в силу культурных требований, отступить на более или менее почтительное от нее расстояние.
Не без оснований, однако, можно и пожалеть, что таких лесов осталось не много, и во всяком случае не столько, сколько могло бы остаться.
Виною последнего обстоятельства является чрезмерная щедрость московских царей, а позже и русских императоров и в особенности императриц, до Александра I включительно, в раздаче земельных, а в том числе и лесных угодий в виде особых наград за заслуги отечеству, а то и в знак личной к своим верным слугам и любимцам милости и расположения. При этом расстояние жалуемой территории от столичной принималось в соображение в том преимущественно смысле, что чем большую предполагалось проявить милость, тем ближе оказывался и земельный подарок к воротам Москвы. Так, Кунцево исстари считалось за Нарышкиными, Влахернское-Кузьминки за Голицыными, Ильинское и Никольское за другими Голицыными, Троицкое-Кайнарджи за Голицыными-Прозоровскими, Архангельское за Юсуповыми, Быково за Воронцовыми-Дашковыми, Кусково с Вишняковым и Останкино с Марьиным за Шереметевыми, Перово, Горенки и Петровское за Разумовскими, и т. п. Нельзя сказать, чтоб все вельможи, столь богато взысканные царскими милостями, дорожили этими щедрыми земельными подарками: значительная часть таких подаренных имений разновременно ушла от первоначальных владельцев в другие, а то и в третьи, и в четвертые руки, и даже из нескольких помянутых здесь нами наиболее обширных владений Кунцево, например, с Филями и историческою Кутузовскою избой давно уже поделено между тремя фамилиями московского позолоченного купечества: Солдатенковых, Солодовниковых и Шелапутиных; Марьина роща, числящаяся при деревне Марьиной и отделенная от города лишь одним Камер-Коллежским валом, не далее как в первой половине истекающего столетия представлявшая собою прекрасный довольно густой лесок, нынешним ее владельцем, графом А.Д. Шереметевым, обречена к совершенному истреблению, распланирована под застройку и частью уже застроена, так что в ближайшем будущем не избавит судьбы обыкновенных пригородных слобод, в роде Даниловской, Александровской, Новой Деревни и т. п.; Быково уже на нашей памяти перешло в руки разбогатевшего железнодорожного полковника Ильина, начавшего свою денежную карьеру с скромной должности начальника Московской станции Рязанской железной дороги; Перово, по сведениям известного историка московской старины, И.М. Снегирева, столь знаменательное в семейной истории рода графов Разумовских, составляет собственность купцов Гульшиных; Горенки давно уже не принадлежать ни Разумовским, ни их свойственникам, а Петровское, после целого ряда владельцев, сменивших графа Разумовского, находилось даже в руках немецкого аптекаря Шульца, пока не сделалось приютом сельскохозяйственного просвещения. Само собою разумеется, что при каждом таком переходе из одних рук в другие все эти и подобные им земельные богатства теряли ту или другую часть своей ценности, то есть украшавших их лесных угодий, так как в то доброе старое время земля с прикрепленным к ней крестьянством не слишком ходкий товар представляла собою на торговой биржи, а леса, по обилию в Москве и под Москвой всякого размера фабрик и заводов, и тогда спрашивались коммерческим людом и с охотой покупались им исключительно, конечно, на вырубку. Ради этих целей, как известно, покупались купечеством, на имя подставных лиц, даже и целые поместья в их полном составе, то есть не только с четвероногим, но и с двуногим живым инвентарем, которого приобретать лица, не принадлежавшие к столбовому дворянству, по закону не имели права. Таких фиктивных купеческих поместий к концу 40-х годов были под Москвой целые десятки, если не сотни, и, конечно, нелегальные хозяева их не церемонились с тем товаром, из-за которого преимущественно и взваливали себе на шею такую тяжелую и рискованную обузу, как затрата большого капитала на предприятие, эксплуатация коего им была воспрещена законом. Все эти дворяне первой и второй гильдии беспощадно сводили с своих земель всякую растительность, какая только могла представлять из себя топливо, и, благодаря их усердию в этом направлении, окрестности Москвы начинали становиться все более и более открытыми, и нередко на тех местах, где отцы собирали в густолиственной чаще грибы и ягоды, сыновья уже пахали землю под посев, а внуки разбивали гряды под огород.
Этим обстоятельством объясняется, между прочим, и то, что Московская губерния вообще, Московский уезд в частности и подмосковные окрестности в особенности даже ко времени эмансипации представлялись, что касается растительных украшений, значительно оплешивевшими. Когда же совершилось освобождение поместного дворянства от векового попечительства над землей и ее обитателями, состоялась фактическая развёрстка отношений между первым и последними, и помещичье сословие вдруг заболело эпидемией абсентеизма из своих насиженных дворянских гнезд, им, как известно, овладело лихорадочное стремление во что бы то ни стало, как можно быстрее реализировать остатки недавнего дореформенного благополучия: началась повальная купля-продажа поместий со всем их даже усадебным и домашним скарбом, не говоря уже о сравнительной роскоши, какую представляли леса, особенно возбуждавшие алчные вожделения покупщиков. Когда же в руки последних перешла большая часть помещичьих лесных угодий, началась такая же повальная вырубка лесов, чтобы выручить на них одних затраченные на имения капиталы, а затем самые имения с одною голою землей да не выкорчеванными пнями перепродать за какую бы ни было цену в новые руки. Чем кончилась эта лесоистребительная горячка для России - известно; в частности для Московской губернии, равно как и для Московского уезда, ближайшим ее результатом явилось то, что дрова стали возить в Москву не только из-за Клина, но даже из Твери, и еще в половине 70-х годов для московских лесопромышленников уже не представлялось нисколько странным арендовать рощи, например, в Старицком уезде, чтобы оттуда, то есть за 250-300 верст, доставлять дрова в Москву на продажу, тогда как лет пятнадцать раньше 100-верстный путь откуда-нибудь из окрестностей Клина для грузов считался едва выносимой тягостью.
Под самою Москвой, окрестности которой и раньше уже значительно обеднели частновладельческими лесными угодьями, эта эпидемия лесоистребления грозила бы, конечно, совершенным исчезновением всяких лесонасаждений, если бы, к счастию для них, они не изобиловали более или менее обширными лесными угодьями, недоступными для неразборчивого топора частновладельческой собственности.
Дело в том, что, не смотря на свою щедрость, ни цари, ни императоры, ни даже императрицы не успели раздать всех своих подмосковных имуществ в частные руки, и как московская губерния, так и в частности Московский уезд доселе считают в составе своей территории не мало государственных земельных имуществ, среди которых имеются и драгоценные заливные луга, и заманчивые для охотников болота, и бесценные, при современном лесном оскудении, весьма значительные по размерам, пространства старинного, рослого, но хорошо сбереженного леса. На север и северо-восток от столицы, на громадном, широко раскинувшемся пространстве между Петербургским шоссе с одной стороны и большою Владимирскою дорогой с другой, частные земельные владения то и дело чередуются с государственными имуществами, при чем последние резко отличаются от первых, почти обнаженных от всякой растительности, своими лесными богатствами. Если еще и поднесь, проезжая по Николаевской железной дороге до Клина и по Ярославской до Троицкой лавры, путешественник может нередко услаждать свои взоры созерцанием не одних бесконечных равнин и болотных кочек, а весьма часто и прелестных рощиц, и прекрасных лесов, то этим он преимущественно обязан управлению государственными имуществами Московской губернии, которое свято хранит вверенные его попечению лесные богатства, оберегая и разрабатывая их строго сообразно с требованиями и указаниями лесохозяйственной науки.
В окрестностях Ярославской железнодорожной линии, в дачах Лосинной, Пушкинской, Мытищинской и Тайнинской и несколько правее, в дачах Щитниковской и Измайловской, доселе, можно сказать, сохраняются бесценные лесные богатства. Так, например, наилучшим украшением Измайловской дачи остается первобытный, исторически славный Зверинец, лес, раскинувшийся от Измайлова на Стромынке до Гиреева на Владимирке, то есть на пространстве в окружности более 20 верст. Некогда он был любимым приютом отдохновений и развлечений для царя Алексия Михайловича, которому обязан своим происхождением и один из его дубов, его царскою рукою посаженный и теперь приветливо укрывающей под своими ветвями московскую публику, любящую, во время прогулок по Зверинцу, отдохнуть под этим священным для московских сердец деревом. И раскинуло свои ветви это могучее дерево как раз среди того места, где, по преданию, помещался царский зверинец, в котором содержались во множестве различные экземпляры звериных пород, как поступавшие с царских охот, так и привозимые и присылаемые в дар московским царям иноземными монархами, послами и гостями.
Расположен Зверинец в полуверсте от Измайловской военной богадельни, которая занимает прежнюю усадьбу Измайловского дворца, и в двух с небольшим верстах от московской городской черты. Но едва ли пройдет слишком много времени до той поры, когда Москва достигнет в своем, не перестающем росте, его опушки, ибо сейчас за Семеновской заставой, уже за чертой Камер-Коллежского вала, возникает пригородная слободка, прибавляя каждый год что-нибудь новое к своим прежним постройкам и все дальше и дальше протягиваясь по Измайловскому шоссе в направлении к Зверинцу, в то время как опушка Зверинца, с другой стороны, хоть и туго, но обстраивается дачами. В конце концов Москва и здесь повторит то же самое, что, как известно, много раз совершала в течение своей восьмивековой истории, и как Красное село незаметно слилось с Сокольничьими слободками, раньше отделенными от него чуть не верстою расстояния, и таким образом придвинуло Сокольничью рощу к самой черте городских построек, так, вероятно, не в очень далеком будущем и Семеновские выселки, протянувшись по шоссе и встретившись с Измайловскими дачами лицом к лицу, тем самым придвинут Зверинец к общей сети московских поселений.
И что это будет несомненно так, в том неопровержимый свидетель Лосинный остров, чуть ли не единственный под Москвою остаток седой древности, ровесник тех лесов, среди которых расчищали места для своей оседлости первые поселенцы Кучкова поля в те времена, когда о Москве не было и речи, да и ее самой не существовало.
Лес этот и теперь занимает собою огромную площадь свыше 6.000 десятин, следовательно почти такую же, какую занимает современная Москва, и тянется почти правильным, длинным и не особенно широким прямоугольником от Москвы до села Больших Мытищ, между Троицкой и Стромынской большими дорогами, и доселе фактически оправдывает присвоенное ему охотничье название, ибо в нем, хотя и не в изобилии, а все же несомненно водятся лоси, что доказывается ежегодным появлением их то с одной стороны, в ближайших к лесу селах Большеве, Больших и Малых Мытищах, то, с другой, под самою Москвой - в Гальянове, Черкизове и Вогородском, расположенных в близком соседстве с островом.
По новейшей распланировке государственных имуществ, введенной, если не ошибаемся, не далее, как в первой половине истекающего столетия, границы Лосинного острова несколько урезаны, и ему указано начинаться, со стороны Москвы, от долины реки Яузы и от крутого холма, на котором в те времена ютилась жалкая деревнюшка Богородское, которое, вместе с Яузой, и сделалось его новою границей. До той же поры остров подступал к Москве гораздо ближе, ибо, если придерживаться той же терминологии, и Сокольничья, и Оленья рощи, ныне известные под общим наименованием Сокольникова составляют не что иное, как незначительный мысок, выдавшийся из громадного острова к самой Москве, и самостоятельное значение получили лишь на планах да в официальных бумагах министерства государственных имуществ, в сущности оставаясь небольшим, примкнувшим плотно к Москве, краюшком одного и того же Лосинного леса.
Но, с другой стороны, это официальное отделение Сокольничьей лесной колонии от ее Лосинной метрополии вполне оправдывалось совершенно естественными причинами: Сокольники и сами по себе, в границах от Яузы до Пятницкого кладбища и от Камер-Коллежского вала до села Алексеевского, представляют площадь в 620 десятин с лишком; по сравнительной близости к Москве, они издавна служили излюбленным местом для охотничьих развлечений московского двора, а впоследствии удостоились чести сделаться постоянной резиденцией царских соколов и оленей; оставаясь тем же хвойным лесом смешанного характера (ель и сосна), как и Лосинный лес, они скоро утратили присущую ему доселе дикость и первобытность, и, представляя кратчайший путь от Мытищ, Ростокина, Свиблова, Леонова и др. сел к Москве, издавна обзавелись несколькими проезжими дорогами, благодаря чему скоро освободились от своего первоначального населения, состоявшего из четвероногих хищников волков и прочего более смиренного и мелкого зверья; старинная Волчья долина, близ теперешнего так называемого Старого гулянья, куда, по преданиям, дошедшим до старожилов, во времена оны, когда голодовки посещали Москву гораздо чаще нынешнего, серые четвероногие рыцари собирались на сходку и откуда предпринимали целыми стаями набеги на Москву, точно также не долго сохраняла за своим прозвищем острый практический смысл, оставив в нем лишь одну память о том значении, какое раньше имела в ряду московских окрестностей; ее заменило другое урочище, которое народ окрестил характерным названием Грабиловки.
Столь недвусмысленное прозвище присвоено той местности Сокольников, где проезжая дорога от Ростокина к Москве вступала из долины, окаймляющей Яузу, в лес, и откуда теперь начинается застроенный сплошь великолепнейшими дачами шестой просек от Яузы до так называемого парка или круга. Как только пролегли чрез Сокольничий лес первые пути сообщения, так они и ожили под влиянием постоянного, чрез них направлявшегося, движения. Это обстоятельство заставило, с одной стороны, волков навсегда покинуть излюбленное ими место жительства, но с другой стороны стало привлекать в Сокольники уже других волков, двуногих, охотившихся не за падалью, а за проезжими и прохожими. Беглые, бездомовные, преступные и всяких других сортов подозрительные и темные люди основали постоянные притоны на приволье обширного леса, действуя то поодиночке, то партиями, то даже целыми дисциплинированными разбойничьими шайками, которые не переводились в течение сряду нескольких столетий. Деревня Ростокино дала даже одной из таких шаек мужественную и отважную амазонку в лице крестьянской девки Таньки Ростокинской, которая, в качестве бесстрашной и искусной атаманши, в течение целого ряда лет наводила ужас не только на случайных Сокольничьих путников, но и на все села и деревни, лежавшие на Троицкой дороги и в ее окрестностях, и даже на московские пригороды, расположенные в близком соседстве с Сокольничьей рощей, в первой половине XVIII века. Предания о ней доселе живы среди крестьянства всей этой округи по крайней мере на несколько десятков верст и даже послужили источником поэтического вдохновения для какого-то нескладного романиста тридцатых годов, который, наслушавшись рассказов о знаменитой Таньке, не устоял против соблазна сочинить исторический роман из жизни этой придорожной героини, под заглавием: «Танька Ростокинская, или Сокольничий бор», или что-то в этом роде, где и воспел, по силе, по мочи, ничуть не героические деяния полудикой разбойницы и ее сподвижников. Роман одинаково нелепый как по содержанию, так и по изложению; что же касается устных преданий о его героине, то они интересны своими вариациями: так, по одним рассказам, Танька была содержательницей кабака, основавшегося на Грабиловке, и, конечно, пристанодержательницей; но последняя роль не удовлетворяла ее предприимчивости и алчности, и она, не довольствуясь грабежами и насилиями, совершаемыми в недрах ее притона, будто бы частенько меняла кабацкую стойку на коня, водила под своею командой целые толпы разбойничьего люда на вооруженные грабежи, возвращалась с более или менее богатою добычей и снова отдыхала за стойкой до новой экскурсии. По другим, она была независимой ни от каких житейских забот предводительшей заправской разбойничьей шайки, не имевшей ничего общего с презренным постоянным кабацким отребьем Грабиловки, и все отношения к ней ограничивала тем, что в ее кабаке держала военные советы с главнейшими вожаками своей шайки, определяла план и детали предстоявшего похода и, по возвращении из него, производила дележ добычи между своими верными слугами, обижая их при этом случае самым бессовестным манером. Наконец, существует и третий вариант, который подтверждает и атаманскую деятельность Таньки, и хозяйничанье ее в кабаке, но только не в Грабиловском, а в Ростокинском, находившемся, будто бы, в доме ее отца, на краю деревни, около тропинки, которая вела через так называемый Лихой бор в соседнюю деревню, и до сих пор носящую название Лихоборы: прозвища эти народная молва и объясняет именно деятельностью Таньки, во времена которой этот бор и сделался лихим, дав свое имя и расположившейся позади его деревушки.
Как бы то ни было, а во всяком случае несомненно, что и Танька с своею шайкой существовала, и Грабиловка с своим кабачком процветала на страх прохожим и проезжим, и Сокольничий лес был постоянным приютом грабителей и разбойников. И что, при этом, замечательно: тот же характер сохранился за Сокольниками и до сих пор. Вся разница в том, что вышесказанные явления, так сказать, разменялись на мелочь и изменились сообразно новым условиям времени и быта. Нет, конечно, ни легендарных Танек с их грандиозными шайками: почти весь лес изрезан вдоль и поперек и шоссейными дорогами, и прекрасными аллеями, застроен богатыми дачами; для лесной чащи с каждым годом остается все меньше и меньше места; о глухо заросших местах осталось одно лишь воспоминание: постоянно слышится в нем то звонок конки, то стук экипажей и дилижансов, то громыханье и скрип возов; народ кипит с утра до ночи, полицейская стража в изобилии. Но... горе той дачнице, которая вздумает отойти от своего жилища в глубь рощи хотя бы на четверть версты: если она одна, то рискует в девяти из десяти случаев встретиться с одним, а то двумя-тремя такими кавалерами, костюмировка которых мгновенно напоминает вам индейцев Америки и дикарей Африки, а воинственная осанка располагает к добровольной передаче им всего находящегося при вас лишнего имущества. Горе и тому усталому путнику, который вздумает отдохнуть на зеленой травке под отрадным навесом вековых сосен и елей: он рискует проснуться если не без одежды, то по крайней мере без шапки и сапог. Благодаря тому, что на пространстве с лишком 500 десятин частые полицейские облавы затруднительны, да и успех их проблематичен, в Сокольниках, с ранней весны до поздней осени, бок о бок с оседлыми дачниками, наслаждается истинно вольным воздухом, не стесняемое ни крышею, ни стенами, ни даже плотною одеждой, целое дачное население, перекочевывающее под зеленую сень из московских ночлежных трущоб: чередуя свой вечный досуг то визитами в Москву на заработки, то заседаниями по ближайшим к роще кабакам, то, наконец, прогулками по наиболее укромным уголкам леса, эти оригинальные дачники на подобных прогулках, конечно, не могут упустить случая, чтоб не воспользоваться заработком, если таковой представляется, и не проходит ни одного лета, чтобы не повторилось по крайней мере нескольких случаев попутного ограбления этими нелегальными дачниками, во время их прогулок по роще, дачников и дачниц, хотя совершенно легальных, но не в миру отважных, забывающих спасительную осторожность и позволяющих себе заходить далеко за черту своей дачной оседлости. Известен анекдот об одной такой дачнице, попавший даже в юмористическую московскую печать в виде карикатуры, как она, ушедши по крайней мере за полверсты от своего жилища, в совершенно безлюдной чаще имела неприятность встретиться с полураздетым незнакомцем и на заявленное им категорическое требование кошелька, часов с цепочкой и бархатной накидки отвечала не безропотным повиновением, а предостережением грабителю в том смысле, что она будто бы не одна, и что за ней следуют еще двое мужчин из ее же компании. В ответ на это заявление лесной рыцарь, загадочно потрясая огромною дубиной, с своей стороны объяснил, что и я, дескать, барыня, здесь не один, еще вон шестеро в кустах сидят. Смеем уверить, что это не анекдот, а истинное происшествие, случившееся, при том, отнюдь не при царе Горохе, а всего каких-нибудь десять-пятнадцать лет назад, с одною замоскворецкою купчихой, фамилию которой нам называли, да и доселе ежегодно повторяющееся не один раз с теми или другими вариациями.
Держа, таким образом, всю рощу под своим неусыпным наблюдением, а дачников в границах надлежащей осторожности, босоногие золоторотцы для успешнейшего достиженья этих целей устраивают себе и постоянные квартиры в пределах самой рощи, в том ее участки, который выходить к Пятницкому кладбищу, окружая свои дачные помещения известными удобствами, необходимыми для сколько-нибудь комфортабельного существования. Так например, в 1889 году, в конце лета, после того как в весьма краткий период времени множество дачников провинились слишком неблагоразумною отвагой и понесли за то заслуженное наказание, местная полиция вынуждена была произвести внезапную и строжайшую ревизию всей Сокольничьей рощи: что же оказалось в результате этой ревизии? Целая толпа разутых и полураздетых, совершенно дикообразных субъектов обоего пола, изможденных в одно и то же время и пьянством, и голодом, а отчасти и холодом августовских ночей, как бы некое дикое племя, обитала в Пятницком участке рощи, прячась по вырытым в земле обширным ямам, предаваясь в них отдохновению, варя себе пищу в котелках, подкрепляя силы в окрестных кабаках Сокольничьей слободки, и работая то в самой роще, то уходя на подходящее заработки в город - обитала никому официально неведомая, нигде не зарегистрированная, никаким властям не подведомственная. Нечего и говорить, что как только племя этих дикарей было выселено с летних своих становищ, то грабежи и разбои в Сокольниках сейчас же и прекратились, и на тот раз, за близостью осени, опять и не возобновлялись.
Что касается Грабиловки, то она сохранилась не только в виде местности с этим названием, но и в виде полного комплекта торговых заведений: овощной, мясной, булочной и винной лавок, с трактиром, конечно, во главе. Трактир этот, прямой потомок грабиловского кабака, до последнего времени и репутацию сохранял за собою похожую на ту, какую оставил в народной памяти его предок, служа приютом для московских и подмосковных кутил низшего разбора в так называемой «дворянской половине» своей, и для простонародного отребья в своем «русском (или черном) отделении».
С проведением конно-железной дороги, ему, однако, пришлось значительно изменить свою физиономию, и подтянуться и подчиститься если не внутренне, то по крайней мере по наружности, ибо чересчур уже людным пунктом сделалась прежняя пустынная и полудикая Грабиловка, ставшая центром, от которого во все стороны рощи радиусами протягиваются и проезжие шоссированные дороги, с непрекращающимся от раннего утра до глубокой ночи движением, и рельсовая линия конки, и несколько просеков, сплошь застроенных дачами и густо населенными, и прочно охраняемыми.










(XXV).

Сокольники в до-Петровской Москве. - Охотничьи развлечения московских царей. - Охотничий Урядник. - Соколиная охота. - Предание о мученике Трифоне. - Администрация соколиных охот. - Удар охотничьим развлечениям. - Предание о Петре Великом и боярах. - Сокольники после Петра. - Немцы в качестве создателей майского гулянья. - Постоянные гулянья в Сокольниках. - Самоварницы. - Начало дачной жизни в Сокольниках. - Дача Ростопчина. - Танцевальный вокзал Куртенера. - Пятницкая дорожка. - Собственные скамейки. - Сокольничий парк. - Чиншевики в Оленьей роще, на Ширяевом поле и в шестом просеке. - Сокольничий храм св. Тихона Задонского. - Его разрушение и построение вновь. - Продолжающийся рост Сокольничьего лесного городка. - Что осталось от древнего Сокольничьего бора.

Известность и даже славу приобретает Сокольничья роща одновременно с утверждением Московского царства и с укреплением на его троне сначала Рюриковой, а затем Романовской династии.
Охота по естественным причинам была для московской Руси искони неизбежным и излюбленным занятием, и, как истинные представители и вожди своего народа, московские князья и цари были первыми ее любителями.
Понятно, что когда они, с ослаблением, а затем и совершенным прекращением опасностей, грозивших из татарской орды, могли вздохнуть посвободнее и посвящать свои досуги не на одни только политические заботы об обеспечении себе и своему народу безопасности от татарских набегов и опустошений, первое, на что они употребили этот излишек досуга, была охота.
Точно также и при новой династии, как только гроза смутного времени миновала и уступила место прочному порядку, внешнему миру и внутреннему благосостоянию, охота опять среди царских досугов выступает на первый план. В гуманнейшем и миролюбивейшем наследнике народного избранника, Алексее Михайловиче, мы видим страстного любителя охотничьих развлечений, страстного до педантизма, если вспомнить, что этот царственный законодатель, наряду с своим бессмертным Уложением, трудился и над составлением свода, так сказать, охотничьих законов, в своем охотничьем Уряднике собрав все правила, касающиеся многоразличных видов охоты.
Но и помимо его личного к ней расположения, как к развлечению, этот факт, что относительно охоты государь имел возможность составить целый свод постановлений, и главное, что в подобном своде ощущалась надобность и предполагалась польза, несомненно указывает на то, что в эту эпоху московской истории охота была и развлечением, и промыслом любимыми, весьма распространенными и популярными, имевшими за собою массу преданий.
И действительно при этом втором царе новой династии мы уже находим под Москвой и специальный Зверинец, и Лосиный лес, и Оленью рощу, и Сокольничью рощу, обе с слободками на их опушке, и вдобавок к тому в самой Москве целый поселок Кречетников.
А последние два обстоятельства, в связи с известным преданием о мученике Трифоне, спасшем от страшного гнева царского неизвестного по имени боярина, которому грозила по крайней мере опала, если не что-либо еще худшее, за утрату любимого царского сокола, - указывают и на то, что в ряду различных видов охоты, соколиная была одною из любимейших и пользовалась наибольшим значением, и на то, что более или менее значительной степени развития достигла много раньше времен Алексея Михайловича, ибо ни в его царствование, ни в царствование его родителя не было указанного происшествия с боярином, да и церковь мученика Трифона, что в Напрудной слободе, созданная этим боярином в память чудесного заступления за него угодником Божиим, уже существовала при первых двух царях новой династии. Следовательно, случай этот нужно отнести к эпохе, предшествовавшей смутному времени, а отсюда заключить, что и в те времена именно соколиная охота процветала в ряду прочих ее видов, ко временам же Алексия Михайловича достигла еще большей степени значения и наибольшего развития.
И действительно мы видим, что для управления над царскими соколами создано уже чуть не целое маленькое министерство; для наблюдения и ухода за ними учрежден целый особый класс специальных служилых людей разных рангов; люди эти поселены в особых слободках возле лесной резиденции, которая устроена для любимой царской птицы в огромной прекрасной роще, расположенной рядом с той, где содержались придворные олени, привозимые и присылаемые в дар московскому двору от его северных подданных Архангельского и Печорского края.
Выше мы уже упоминали, что под общим наименованием Сокольников разумеются две рощи, собственно Соколиная и Оленья. Теперь, за исчезновением и оленей, и соколов, это разделение потеряло практический смысл, но историческое значение за ним сохраняется: собственно Оленьею рощей была в те времена та часть Сокольничьего леса, которая от заставы и Ширяева поля расположена вправо, к стороне Сокольничьего поля, Преображенского и Богородского; левая же сторона, считая от заставы и Ширяева поля, выходящая к Троицкому шоссе и Пятницкому кладбищу, и составляла рощу собственно Сокольничью, и проезжая дорога от заставы через Ширяево поле на Грабиловку и составляла некогда ее границу от Оленьей рощи.
Что царские охоты в Сокольниках справлялись каждый раз с большею или меньшею торжественностью; что каждая такая охота считалась придворным событием и обставлялась более или менее парадным церемониалом, напрягавшим нервы тогдашней придворной боярской знати в высшей степени, это известно. Известно и то, как великий Петр, еще на рассвете юности, одним ударом своей несокрушимой деловой логики убил это традиционное боярское раболепное воззрение на охоту, насмеявшись над нею, как над праздною потерей времени, недостойною взрослых и разумных людей. Предание гласит, что однажды он, к великой радости державшегося прежних традиций боярства, изъявил, наконец, согласие принять участие в охоте и предводительство ею; что масса боярской знати, в богатых охотничьих костюмах и украшениях, съехалась в Красное Село, на обширное поле перед Сокольничьей рощей; что долго ей пришлось дожидаться царственного распорядителя этим желанным празднеством, и что, когда он прибыл из своего милого Преображенского, то охота все-таки не состоялась. Не состоялась потому, что юный царь, вместо открытия торжества, обратился к боярам, в большинстве мужам зрелым и пожилым, с энергической речью, смысл которой сводился к тому, что предположенное времяпрепровождение представляет лишь «много шума из пустяков», и что не пристойно на подобные пустяки тратить столько и притом столь драгоценного предмета, каково время, которое может и должно быть употребляемо на дела, и для отечества, и для народа более полезные.
Этот меткий удар по боярским охотничьим симпатиям и вожделениям имел своим последствием то, что боярство более уже и не заикалось о восстановлении при Петровом дворе придворных охот в их недавнем блеске, а с течением времени, по мере того, как новые воззрения начали все более и более, хотя и незаметно, въедаться в его собственное миросозерцание, бояре и сами стали охладевать к охотничьим забавам, как к развлечению, отжившему свой век.
Само собою разумеется, что с этого времени и судьба Сокольничьего леса должна была круто измениться: его поляны перестали оглашаться зычными кликами охотников, проживавшие в слободках на его опушке придворные сокольники обречены были кончать свой век в заброшенных избушках и в абсолютном бездействии, и самому лесу грозила бы, может быть, печальная участь быть или вырубленным, или проданным, или подаренным в частную собственность; к счастию для него, за прежнее время процветания соколиной охоты, он успел приобрести такую славу, что с именем Сокольников стало соединяться представление как бы о чем-то священном, не доступном ни для каких и ничьих посягательств, заповедном.
Так в этом качестве заповедного Сокольничий лес, вместе с своим родоначальником Лосинным и Измайловским, сохранившим древнее имя Зверинца, безмятежно и простоял в течение всего прошлого столетия; в нынешнем же, когда возобладали более разумные взгляды на государственное имущество, а по мере оскудения лесных богатств, они стали считаться наилучшим украшением и главнейшею ценностью этих имуществ, Сокольники сделались, понятно, предметом наиболее рачительного попечения со стороны заведывавшего ими ведомства: в них введено было рациональное лесное хозяйство, охранявшее многовековой лес от истощения, обновлявшее его новыми насаждениями и постепенно способствовавшее ему приобретать все большую и большую популярность в столичном населении.
Этому, впрочем, не мало помогла и Немецкая слобода Петровских времен: многочисленная немецкая колония, не стесняемая в свободе следовать обычаям своей родины, немедленно обратила на Сокольники свое внимание, как на место, в высшей степени удобное для привольного празднования традиционного немецкого праздника весны, который и стала справлять ежегодно 1 мая. А так как москвичи, в качестве славян вообще и русских в частности, испокон века уличаются в подражательности, то и не мудрено, что через самый короткий срок времени майское гулянье в Сокольниках сделалось, из специально немецкого, общенародным и популярнейшим гуляньем для всей Москвы.
Первоначально москвичи чтили Сокольники лишь 1-го мая, и в этот день съезжались и сходились в рощу со всем необходимым для dejeuners-champetres домашним скарбом: самоварами, чайной посудой, питьями и яствами. Потом, когда Сокольники сделались местом постоянных загородных прогулок москвичей в течение всего лета, в той части рощи, которая прилегала к слободке бывших сокольников, естественно образовалось повседневное майское гулянье в миниатюре: женское население слободки выносило каждое утро в рощу самовары с чайными приборами и предлагало их гуляющей публике за условленный гонорар, который не мог быть слишком высоким уже потому, что самовары кипятились не углями, а их бесплатным суррогатом в виде еловых шишек, в изобилии покрывавших всю территорию рощи. Путем столь же естественного спроса возникла в рощи и разносная торговля различной снедью: яйцами, ветчиной, рыбой, огурцами и лакомствами незатейливого калибра, и развивалась тем быстрее, что барыши давала гораздо больше, ибо имела дело с народом гуляющим, приходившим для того, чтобы повеселиться, следовательно располагавшим вольными деньгами. Позже завелись в роще и постоянные торговцы, раскидывавшие где-нибудь под кущей дырявые палатки со всевозможными предметами существовавшего в Сокольниках спроса, от колбасы и пряников до детских игрушек и тросточек включительно.
Все это больше и больше располагало вкусы и простонародья, и средних кружков московского общества к Сокольникам, как к привольному месту гулянья, а прекрасная, обширная и в то время еще очень густая роща, раскинувшаяся на несколько верст в окружности, манила к себе людей более достаточных на постоянное пребывание в течение летнего сезона. К последнему представляли немалое удобство домики придворных служителей, доживавших свой век, за уничтожением охоты, в Сокольничьей слободке на весьма скудном казенном иждивении: каждый из них готов был, для увеличения денежных средств, переселяться на лето хоть в коровник или сарай, если только Бог посылал ему временного жильца из городских жителей. Таким образом у опушки Сокольничьей рощи намечался обстоятельствами дачный поселок, который во второй четверти текущего столетия разросся во множество улиц и переулков на протяжении почти двух верст от Красного Села до Сокольничьей заставы и отсюда далее до слободки, носившей и доселе носящей название Тишины и расположенной у берегов Яузы, на месте, как гласит предание, древней Преображенской придворной усадьбы с ее знаменитым Преображенским дворцом. Дворянская знать, после отечественной войны во множестве наехавшая в Москву для постоянного жительства, точно также оказала справедливое внимание летним прелестям Сокольнической дачной жизни, и та ее часть, которую почему-либо не привлекали ее дальние поместья, также начала гнездиться в Сокольничьих слободках, с легкой руки знаменитого графа Ростопчина, как известно, весь тяжелый период времени перед отдачей Москвы французам проживавшего здесь на обширной даче, поступившей после того в собственность гг. Митьковых, во владении которых она и находилась до последнего времени.
Мало-помалу Сокольники сделались местом если не аристократического, тем не менее модного гулянья, и приютом дачников если и не из высшего круга, то во всяком случае из зажиточного дворянства, чиновничества и купечества. Неподалеку от лесной опушки, немного не доходя исторической Волчьей долины, о которой мы уже имели случай упомянуть, выстроилось нечто вроде вокзала, деревянное продолговатое здание, напоминавшее обыкновенный сарай и стоявшее в глубине обширного песчаного двора, с которого тщательно была удалена всякая растительность. Сарай предназначался для танцев, а двор для прогулки не танцующей публики; два раза в неделю в этом загоне, огороженном от рощи деревянною решеткой и получившем, по имени первого антрепренера-немца, название Куртенеровского, устраивались танцевальные вечера, на которые приглашался оркестр бальной музыки, а иногда хор военных музыкантов. Молодежь отплясывала на этих балах с величайшим воодушевлением и собиралась в таком количестве, что Куртенер терял счет собираемым за вход рублям, а танцы, независимо от сарая, устраивались и на всем пространстве во дворе. Пятницкая дорожка, пролегавшая мимо загона и названная так потому, что направлялась через всю рощу к Пятницкому кладбищу, кишела во все время танцев гуляющими, созерцавшими чужое веселье сквозь решетчатую загородку и наслаждавшимися даровой музыкой. Чтобы обставить это бесплатное удовольствие возможными удобствами, постоянные жители Сокольничьей слободки, равно как и их квартиранты-дачники, завели собственные скамейки, которыми в несколько рядов в уставили всю широкую аллею перед танцовальным плацом, а чтобы не рассаживаться по чужим местам, каждый отмечал свое седалише своими именем, отчеством и фамилией, и мы помним, например, скамьи с надписями: А.Я. Булгаков, В.А. Лукьянов, С.А. Протопопов, и т. п. Когда же любители дарового топлива перестали принимать в уважение эти указания, и скамейки стали пропадать, не смотря на свои отметки о принадлежности такому-то или такому-то лицу, собственники их завели в складчину и сторожа, которого обязанность была в течение всего летнего сезона спать ночью на одной из скамеек и богатырским храпом поощрять и соблазнять смельчаков к похищению скамеек чуть не из-под спавших на них сторожей. И действительно рассказывали анекдот, как однажды скамейку, вместе с храпевшим на ней сторожем, бережно подхватили четыре дюжие руки, сволокли к Сокольничьей заставе, и там, прикрепив к ней спавшего сторожа веревками, приперли ею полицейскую будку, в которой, в свою очередь, мирно храпели три будочника. И только под утро, благодаря проезжавшему дозором казацкому пикету, обнаружена эта двойная шутка, при чем, впрочем, казакам пришлось будить как всех трех будочников, так и привязанного к скамье, кверху брюхом, сторожа.
С течением времени гулянье на Пятницкой дорожке становилось все более и более многолюдным, и вместе с тем, благодаря близкому соседству с самоварницами, принимало слишком уж простонародный оттенок: тогда уездное лесничество, заведывавшее рощей, выбрало для чистой публики другой пункт, правее Пятницкой дорожки, близ Сокольничьей заставы, в самом узле, из которого расползались по всем направлениям рощи радиусами правильные просеки, разбило вокруг него прекрасный парк и в центре его поставило массивную беседку для музыкантов, окруженную двумя рядами удобных и поместительных скамеек.
Вся чистая публика немедленно перекочевала в этот новый парк или круг, как его доселе называют, предоставив Пятницкую дорожку разночинцам, купцам, мещанам и мастеровым; с этого времени Пятницкая дорожка получила название Старого гулянья, и сделалась еще многолюднее, хотя Куртенеровский вокзал и начал одновременно с тем упадать, привлекая все меньше и меньше публики на свои вечеринки.
Одновременно с устройством парка предпринята была и отдача в чиншевую аренду, под постройку дач, участков земли со всеми на них произрастаниями, и первый раз произведена была на территории Оленьей рощи, вправо от Ширяева поля, в треугольнике местности, ограниченной этим последним, рекою Яузой и Камер-Коллежским валом. Скоро вся эта местность была застроена прекрасными дачами, прорезана несколькими прочными дорогами и потеряла всю свою первобытную дикость, какою дотоле отличалась. Вслед затем и Ширяево поле, названное так по имени купца Ширяева, имевшего его в начале нынешнего столетия в аренде под посев картофеля, а после того пустовавшее без всякой надобности и почти обнаженное от леса, также было застроено дачами на арендном праве. Наконец в 60-х годах сразу был застроен сплошным рядом дач, принадлежащих, как на подбор, богатейшим фамилиям именитого купечества, самый глухой дотоле шестой просек, пролегавший от парка к Грабиловке: здесь воздвигли себе роскошные летние хоромы, посреди благоухающих садов, разбитых под прикрытием вековых сосен и елей, и Третьяковы, и Обидины, и Щаповы, и Лямины, и Лепешкины, и еще десяток-другой московских миллионеров.
А так как благочестие в Москве не чуждо даже и миллионерам, а особенно замоскворецким, то и они, не успев обжиться в своих дачных палаццо, уже ощутили и нравственный дефицит в итоге своего благополучия, - дефицит, заключавшийся в отсутствии среди Сокольничьих дебрей храма Божия.
И вот, по инициативе И.А. Лямина и Дм. С. Лепешкина, с благословения митрополита Филарета, в начале 60-х годов сооружена была, в честь новоявленного угодника Божия святителя Тихона Задонского, близ Ширяева поля, позади того места, где раньше разбивалась для майского праздника генерал-губернаторская палатка, деревянная церковь, на деньги, собранные по подписке дачниками. Но, или очень уж спешили ее постройкой, или архитектор ошибся в своих соображениях, или, быть может, подрядчики покривили душой при поставке материала и производстве работ, только новосозданный храм, простояв не более года, весь обрушился, к счастию не во время службы, а запертый, и потому эта беда обошлась без несчастий с людьми.
Были немедленно собраны вторые деньги, в еще большем количестве, и храм заново выстроен в лучшем и, без сомнения, прочном виде, ибо в течение целых 30 лет со времени катастрофы стоит незыблемо и несокрушимо, не обнаруживая ни малейшей наклонности к разрушению. Приписанный первоначально к одной из ближайших московских церквей, храм св. Тихона впоследствии быль возведен в ранг самостоятельного прихода, и ему дарован был штатный причт в обычном полном составе: священника, дьякона и двух причетников. Все они живут в церковных домах, выстроенных на средства дачников, и от их же благочестия имеют доходы, более чем достаточные для совершенно обеспеченной жизни.
С того времени, как Москва сделалась всеобщим железнодорожным центром, и появилась мода жить на дачах по линиям железных дорог, Сокольники сначала стали как бы упадать в качестве дачного места, но это замечалось лишь несколько лет, а затем прежнее благоденствие вернулось к ним, и еще с лихвою. Рост Сокольничьего лесного городка по-прежнему продолжается, и в настоящее время, кроме стороны, лежащей между Старым гуляньем и Пятницким кладбищем, едва ли найдется два-три просека, не застроенных дачами, так что большая часть Сокольников представляется как бы рядом перелесков, там и сям разбросанных между линиями сплошных дачных поселков.












(XXVI).

Происхождение майского гулянья в Сокольниках. - Утрата им немецкого характера и быстрое завоевание популярности. - Примитивные обычаи майского гулянья. - Самовары, как специфический признак майского гулянья. - Возрастающая популярность гулянья. - Его аристократический оттенок. - Катанье 1-го мая в Сокольниках. - Палатка гдавнокомандующего. - Многолюдство и дороговизна на майском гулянье. - Самоварницы. - Движение по всему городу в день 1-го мая. - Официальные маршруты для экипажей. - Полицейские поминки майского гулянья. - Упадок Сокольников. - Августейшие гости в Сокольниках. - За-атлантические друзья в Сокольниках. - Братья-славяне в Сокольниках.

Раньше мы уже упомянули, что весеннее гулянье 1-го мая не было известно древней Москве; она искони справляла свое весеннее торжество в семик, приурочив этот языческий праздник к православному Троицыну дню, перед которым он приходится всего за двое суток, и отличив оба празднества, и христианское и языческое, одинаковыми атрибутами зелени, цветов и березок.
Что касается 1-го мая, то гулянье в этот день выдумал тот же немец, который, по шутливому утверждению русского простонародья, выдумал и обезьяну. И как Москва справляла свой семик в Марьиной роще, так и за-Кокуевская Немецкая слобода выбрала для своего 1-го мая ближайшую к ней рощу Сокольничью.
Долго москвичи лишь косились на басурманов, стекавшихся в этот день целыми многолюдными толпами в Сокольники и методично, как бы по заранее составленному плану, угощавших себя всеми возможными и доступными там удовольствиями, но в конце концов убедились, что у немца и по части гульбы губа не только не дура, а, пожалуй, и поумнее их собственной: роща Сокольничья была и обширнее, и уединеннее Марьиной, и гулять в ней оказывалось много привольнее и приятнее, нежели в последней. А раз убедившись в этом, они, не отворачиваясь от традиционного семика, приобщили и немецкое первое мая к числу гулевых дней и стали справлять его также в Сокольниках, как и немцы, скоро догнали последних в уважении к их басурманскому празднику, а позже стали считать его чуть ли не таким же священным, как и семик.
С первых еще лет текущего столетия сокольничье гулянье 1-го мая получило характер всенародный, так что его первоначальные немецкие особенности совершенно стушевались пред напором чисто московских вкусов и обычаев, требовавшись непременного чаепития на вольном воздухе. А так как для чаепития, по правилам, предписываемым московскими обычаями, требовался самовар, то и гулянье 1-го мая напоминало, со стороны на него глядя, какую-то самоварную и посудную ярмарку, на которую со всех концов Москвы валил и пеший, и конный люд, для распродажи своих самоваров, чайников, чашек и блюдец и пр. т. п. скарба. С раннего утра до позднего вечера по всем направлениям от Москвы к Сокольникам нескончаемыми вереницами по обеим сторонам улиц тянулись пешеходы, тащившие на своих плечах или везшие в ручных тележках самовары, со всеми принадлежностями; те же предметы торчали из дрожек и домашних тележек, в которых более зажиточный люд спешил на гулянье. Достигнув рощи, каждая компания, сообща владевшая самоваром и несколькими чашками, рассаживалась по различным укромным уголкам леса, разогревала самовары один за другим, заваривала чай и принималась потреблять его с какою-то ненасытимою жаждой. Сменивши не один самовар и выпивши по доброй дюжине чашек, гуляки без особого замедления укладывали принесенный и привезенный ими скарб, снимались с места, навьючивались кто чем пришлось и направлялись в обратный путь в какие-нибудь Кожевники, Хамовники, Сыромятники и т.д. В этом невинном чаепитии на травке и вольном воздухе заключался в те времена весь смысл сокольничьего гулянья: пришли, уселись, до отвалу налились чаем и ушли домой, как будто стоило делать пешком или на лошади, все равно, нередко десяток верст и даже больше, притом с тяжелым грузом, для того, чтобы напиться чаю, того же самого, который каждый истинный москвич и дома, и повсюду хлещет с утра до ночи без милосердия. Подлинно обычай-деспот меж людей. Замечательно, что в общем характер сокольнического гулянья остался неизменным и доселе: редкий москвич идет в Сокольники не за тем, чтобы напиться чаю, и точно также редкий, напившись чаю, предастся прогулке. Обыкновенно, как войдут в рощу, так и усаживаются за самовар, и как от него отвалятся, так и поднимаются домой, разве прошедшись полверсты от Старого гулянья до заставы.
После французского нашествия, когда Сокольники начали обзаводиться постепенно дачниками, а роща вокруг Старого гулянья - самоварницами, торговцами-разносчиками, шарманщиками и т. п., популярность их стала возрастать гигантскими шагами, а вместе с тем и майское их гулянье привлекать все большее и большее расположение москвичей. «Идти на май», т. е. 1-го мая в Сокольники, сделалось чуть не священною обязанностью каждого не лишенного употребления ног гражданина; «не быть на маю» было и стыдно, и жалко, и позволительно разве старым, малым и хворым. Фабрики не открывали работ в этот день, мастерские также справляли праздник, в учебных заведениях устраивались рекреации, и даже многие лавочники - все спозаранку запирали лавки и кончали дела, чтобы дать и фабричному, и мастеровому, и торговому люду, и даже учителям с их питомцами возможность сходить на май. Когда после французского погрома Москву стали наводнять богатые помещики, основываясь в ней для более или менее оседлого жительства, и многие из них облюбовали Сокольничью слободку в качестве дачного приюта, сокольничий май начал изменять даже свой вульгарный характер на более эффектный, и гулянье, не переставая быть народным и только увеличивая свою популярность, приняло в значительной степени аристократический оттенок. Вечернее катанье, до того времени носившее свойственный простонародным и купеческим катаньям характер разухабистости и разнузданности, доходивших до неприличия, и походившее на обычные масляничные катанья Рогожской, Таганки, Замоскворечья и Черкизова, остепенилось, благодаря великолепным и изящным экипажам, в которых выезжали на него представители знатного московского барства и зажиточного дворянства, и с 20-х годов было подчинено даже правилам определенного церемониала, допускавшего в ряды катанья лишь экипажи и упряжки известных, допущенных к участию в нем полицейской администрацией, типов. Именитое или просто богатое купечество, особенно любившее участвовать в этом катанье, вынуждено было сообразоваться своими экипажами и упряжью с аристократической модой и уж, конечно, должно было оставлять на сей раз в покой свои традиционные тележки, в которых совершало свои обычные поездки по городу.
Со времен, если не ошибаемся, князя Дмитрия Владимировича Голицына, известного главнокомандующего Москвы 20-х годов, сокольническому гулянью 1-го мая было присвоено даже значение официального народного торжества: для популярного начальника столицы разбивалась широкая, богатая палатка в одном из лучших уголков тогдашнего Сокольничьего леса, на границе Сокольничьей рощи с Оленьей, не доезжая, по дороге от заставы, до Ширяева поля, возле прудика, на том месте, где в настоящее время вот уже много лет сряду помещается каждый дачный сезон сокольническая фотография; своим парадным поездом князь-главнокомандующий перед вечером и открывал сокольническое катанье: за его коляской от самой Тверской следовала непрерывная цепь щегольских экипажей, принадлежащих представителям высшей московской администрации и аристократии, и по дороге, у каждой улицы и каждого перекрестка, увеличивалась новыми длинными рядами таких же экипажей, так что, когда, наконец, князь подъезжал к своей палатки, хвост его кортежа далеко не достигал Сокольников. В княжеской палатке вместе с ее хозяином пировали, под звуки оркестров военной и бальной музыки, песенников и цыганских хоров, многочисленные гости; приглашенные хлебосольным главнокомандующим к участию в торжестве. После обильной закуски на вольном воздухе, князь и его гости снова рассаживались по экипажам и объезжали вокруг Ширяева поля, загроможденного балаганами, качелями, торговыми шатрами и прочими принадлежностями широкого русского народного гулянья. Многолюдство в этот день доходило по всем Сокольникам до положительной тесноты, а по местам до давки. Дороговизна на незатейливые лакомства для простонародья и вообще на все предметы праздничного торга доходила до бессовестности. Самоварницы становились настоящими героинями дня, и за плохо вскипяченный крошечный самоварчик с убогим чайным прибором, без чаю и сахару, драли по рублю и больше, тогда как в обыкновенные праздничные дни с признательностью получали за него пятиалтынный, а если поторговаться, то и гривенником удовлетворялись. Нечего и говорить, что на каждый самоварный столик оказывалось по целой толпе кандидатов, и не успевали те, кому выходила очередь, выпить по чашке, как самоварница, всю остальную часть лета обыкновенно раболепствующая пред посетителями, а в этот день наверстывавшая с лихвою свое пред ними унижение, начинала понукать гостей, заявляя, что они непомерно долго рассиделись, и что ей из-за них не приходится упускать других гостей, быть может, гораздо более выгодных. Чуть не в толчки выгоняемые из-за самовара гуляки, проклиная и судьбу, и сварливую самоварницу, и свою глупость, скрепя сердце или облегчив его ругательствами, уступали место другим, с которыми повторялась та же история. Шишек на разогреванье самоваров в этот день потреблялось неимоверное количество, и если когда-либо и над чем-либо, согласно поговорке, стоял дым коромыслом, то именно 1-го мая над Сокольничьей рощей.
Шум и гам ее годового праздника не ограничивался ее пределами и ближайшими окрестностями: отголоски Сокольнического гулянья во весь день 1-го мая разносились далеко по всей Москве и даже за Москвой с раннего утра до поздней ночи. Так как редкий здоровый, сколько-нибудь благополучный и свободный в своем времени, московский обыватель не желал в этот день побывать в Сокольниках, то усиленное пешее и конное движение со всех концов города по направлению к гулянью начиналось чуть не с 7-8 часов утра и, начиная от Садовой, то есть, на протяжении от Красных ворот по Каланчевским улице и площади и далее по Красносельскому и Сокольническому проездам, выражалось нескончаемыми толпами пешеходов по сторонам улиц и также нескончаемыми вереницами разнокалиберных экипажей; то же самое происходило и на Покровке, от церкви Иоанна Предтечи, что на Земляном валу, на протяжении Старой Басманной, Елоховской и Большой Покровской улиц, до переулков Гаврикова и Рыкова, чрез которые был проезд на Сокольничье поле; с другой стороны, по Семеновской и Преображенским улицам: Генеральной, Суворовской и Божениновой, а также по Стромынке, валили сплошные толпы, во-первых, фабричных, населявших Преображенское и Семеновское, во-вторых, подмосковных крестьян Черкизова, Колошина, Измайлова, Гальянова и даже Щитникова (в 12 верстах за Преображенской заставой) и других окрестных сел и деревень.
Что касается самой Москвы, то, для соблюдения надлежащего порядка и во избежание чрезмерного скопления экипажей в каком-либо одном пункте, скоро понадобилось полицейское вмешательство: заранее намечался подробный маршрут для разного рода экипажей, причем лучшим из них предоставлялся кратчайший путь по лучшим улицам, а второстепенного разбора и плохим назначалось достигать гулянья в объезд, загибая крюк в добрую версту, а не то и две. Так, например, многочисленным тогда так называемыми калиберным извозчикам, обладавшим неуклюжими дрожками с высоким, узким и длинным сиденьем, которые носили название «калибера», равно как и позже вошедшим в употребление омнибусам, известным под именем «линеек», которые в том же допотопном виде существуют и до сих пор, успешно конкурируя с конножелезными дорогами, указывался путь от Земляного вала по Старой Басманной, Елоховской и Большой Покровской улицам до Рыкова переулка, далее этим переулком, затем стороною Сокольничьего поля до Чориковской дачи, что после стала владением Гучковых, а ныне детской больницы св. Владимира, и наконец-то оттуда поперек всего Сокольничьего поля к заставе, где седоки и обязаны были высаживаться и входить в рощу уже на собственных парах. Домашним экипажам в одну лошадь, а равно появившимся впоследствии извозчичьим полуколяскам на рессорах, известным с тех пор и поныне под именем «пролеток», дозволялся кратчайший путь, с поворотом от Покровки в Гавриков переулок, из которого они и выезжали, мимо Переведеновской улицы и Лесного ряда, на Сокольничий проезд, откуда и следовали, стороною этого проезда, до заставы, где седоки также спешивались. Наконец, экипажи, запряженные не менее как парой, имели право ехать через Мясницкую, под Красные ворота, оттуда по Каланчевской улице и площади, мимо Красного пруда и затем по Красносельскому и Сокольничьему проезду до заставы, где могли въезжать в ряды катающихся и достигать до самой княжеской палатки и далее, до Ширяева поля. Только экипажам этого разряда и дозволялось участвовать в катанье, одиночки же в ряды не допускались. Вечером вокруг палатки главнокомандующего зажигалась иллюминация, равно как и на Ширяевом поле, и иногда над прудиком пускался фейерверк, после которого начинался разъезд «чистой» публики, а народное гулянье превращалось в беспардонное дебоширство, причем каждая купа деревьев, каждый куст бузины и т.п. становился приютом для веселой кампании, конечно, чаще всего пьяной. Многие из сокольничьих гуляк в эту ночь с 1-го на 2-е мая оставались в этих же кустах и ночевать; таковые, если им и сходила даром эта смелость, и они просыпались на утро не раздетыми и не разутыми, отправлялись домой с одним похмельем в голове; если же ночные промышленники облегчали их от излишнего движимого имущества в то время, пока они сами представляли из себя недвижимость, то с памятным уроком, как не следует вести себя на майском гулянье. В руки полиции за эту ночь попадалась такая масса народа, что на другое утро, для конвоирования их до Лефортовской части, к которой были причислены Сокольники, отряжался целый отряд солдат и пикет казаков, а окрестные жители, мимо которых лежал путь следования этой хмельной команды, выбегали на улицу посмотреть на злополучных забулдыг и поскорбеть об ожидающей их участи, так как в те времена в частных домах с такими гражданами практиковалась старинная педагогическая мера, заключавшаяся в повальной их порке по усмотрению частного пристава. Число таких преступников всегда переходило за сотню, а иногда достигало и двух, и потому на дворе частного дома в этот день с полдня до позднего вечера раздавались последние, уже плачевные отголоски вчерашнего гулянья.
Более или менее парадно и торжественно справлялся день 1-го мая в Сокольниках в течение нескольких десятков лет, и граф Арс. Андр. Закревский, во все время своего генерал-губернаторства над Москвой, свято блюл этот праздник и неизменно каждый год появлялся в Сокольниках для официального открытия московской весны. И после него генерал-губернатор Тучков, помнится, не забыл о Сокольничьем мае.
Только с конца 50-х годов, с проведением от Москвы нескольких железнодорожных линий и с основанием на них новых дачных колоний, Сокольники стали утрачивать свое прежнее значение, меньше привлекали дачников, и в это же время их майское гулянье было лишено административной санкции: кн. Вл. Андр. Долгоруков, например, за все время своего 25-летнего губернаторства, кажется, ни разу не побывал в Сокольниках на гулянье 1-го мая. Но это не помешало ему сохранить за собою прежнюю популярность, и до сих пор всею Москвой в этот день, какой бы он притом ни был, хотя бы и дождливый, и холодный, и даже морозный, овладевает какая-то нервная лихорадка, заставляющая ее население бросать и работу, и соображения благоразумия, и целыми нескончаемыми толпами валить по всевозможным направлениям к одному пункту - Сокольничьей роще. Такова несокрушимая сила исторического предания и народной симпатии!
Взысканная издревле милостивым вниманием к себе обеих царственных династий Русской державы, благополучно пережившая почти полуторавековой период всеобщего к ней забвения, как бы затерявшаяся в это долгое пространство времени среди множества других государевых имуществ, с половины минувшего царствования Сокольничья роща снова напомнила о себе не только России, но и всему миру, и с той поры слава ее продолжала расти чуть не с каждым годом.
В 1866 г., как известно, Соединенные Штаты, движимые исконным чувством благорасположения и дружелюбием, коим связаны взаимно два исполинские народа Старого и Нового Света, снарядили чрезвычайное посольство в Россию для принесения поздравлений от лица всего великого американского народа русскому царю, по поводу чудесного избавлены его Божественным Промыслом от руки фанатика-убийцы.
В программу путешествия американских послов входила и поездка в Москву, на поклон первопрестольной столице Русского царства. Поездка эта состоялась 11-го августа, и на другой день Москва встретила американцев в своих стенах.
После целого ряда торжественных празднеств и обедов, продолжавшихся без перерыва несколько дней, московское городское управление возымело счастливую мысль устроить в честь редких и дорогих гостей такой праздник, на котором могли бы видеть наших за-атлантических друзей городские обыватели всех сословий, званий и состояний: наилучшим местом для такого праздника совершенно справедливо признаны были Сокольники. Днем этого всенародного торжества назначено было 15-е августа, великий праздник Успения.
С утра этого дня по направлению к Сокольникам потянулись вереницы экипажей и толпы народа; весь день производились приготовления к иллюминации, и едва наступили августовские не поздние сумерки, как все просеки рощи и путь от Ширяева поля к Яузе осветились огнями, а на Ширяевом поле огласили воздух звуки оркестра, чередовавшегося с хорами песенников.
Гости прибыли в Сокольники к 7 часам вечера и, проехавшись по парку, были приглашены в увеселительный сад Брауна, теперь уже давно уничтоженный, находившийся среди глухой лесной чащи, между двух просек позади парка.
Едва пробравшись через плотные толпы народа в сад, американцы заняли предложенные им места при звуках музыки, встретившей их национальным гимном. Сад засиял электрическим солнцем, которое осветило своими яркими лучами до 4.000 посетителей, собравшихся в сад для присутствия на этом торжественном вечере.
Через несколько времени гостей пригласили из сада на так называемый «круг» Нового Гулянья. Переход этот, за незначительностью расстояния, совершен был пешком, но и на этом кратком пути им пришлось преодолеть не мало трудностей: ибо пролагать дорогу нужно было сквозь несметные толпы простонародья, державшего весь парк в крепкой осаде.
У входа на круг горела иллюминационная декорация в виде триумфальных ворот, на верху которых с одной стороны светился в транспаранте герб Америки, имея по бокам транспаранты с надписями: на одном - "Washington", "Lincoln", "Johnson"; на другом - "E pluribus unum". По другую сторону ворот с шли русский герб и транспаранты с надписями: «Боже, Царя храни!».
При неумолкаемых кликах «ура» американцы с трудом взошли в беседку парка, где их ожидали чай и жженка.
По всем направлениям обширного парка от беседки до рощи, равно как и в самой роще чуть не на версту в окружности, кипели толпы народа, оглашавшие воздух приветственными кликами, из-за которых ни песенников, ни музыки решительно невозможно было расслышать.
Московский генерал-губернатор, кн. Вл. А. Долгоруков, оставался на празднике до конца, занимая гостей своею беседой.
В 11 часов вечера некоторые из них вынуждены были проститься с Сокольниками, но большинство остались, чтобы снова вернуться в сад Брауна, где праздник и заключился фейерверком, который оказался великолепным, вполне достойно увенчав собою все поистине возвышенные и прекрасные впечатления этого достопамятного дня.
1-е мая 1867 года было для исторической рощи днем поистине знаменательным: в этот памятный день в Бозе почивающий император Александр Николаевич, гостивший в Москве с августейшими «молодыми» наследником цесаревичем и государыней цесаревной, ныне благополучно царствующими Государем Императором и Государыней Императрицей, почтил своим милостивым посещением, вместе со всеми членами августейшего семейства, устроенный в честь августейших высоконовобрачных московским купечеством в недрах Сокольничьей рощи, посредине Ширяева поля, блестящий раут.
Специально для этого празднества, словно по щучьему веленью, руками 500 плотников в несколько дней сооружен был изящный, необычайно легкого стиля, двухэтажный деревянный павильон, богато разукрашенный снаружи и великолепно убранный внутри. Живо помним мы этот день 1-го мая, к сожалению, холодный, с небольшим, но несколько раз накрапывавшим дождиком, который к вечеру, то есть ко времени празднества, сменился даже изредка порхавшим снегом, при погоде ничуть не весенней.
Последняя, однако, не мешала Москве высыпать густыми толпами по пути следования кортежа с августейшими гостями из Кремля в Сокольники: юную цесаревну Москва принимала в своих стенах первый раз, и понятно, что всякому москвичу от души хотелось хоть глазком взглянуть на прекрасную подругу августейшей жизни своего будущего государя.
К сожалению, предполагавшаяся первоначально августейшая поездка в Сокольники в открытых экипажах, в виду такой неблагоприятной погоды, не могла состояться, но юная цесаревна, снисходя к нетерпению народа, жаждавшего насладиться ее лицезрением, почти непрерывно во всю дорогу сквозь окно кареты ласково приветствовала народные толпы приветливыми поклонами, и та сторона улицы, к которой обращалось прекрасное лицо цесаревны, почитала себя на верху земного благополучия, которое и выражалось нескончаемым, громовым ура, встречавшим и провожавшим августейший поезд на протяжении длинного пути по крайней мере в семь-восемь верст.
Покойный государь Александр Николаевич, дотоле ни разу не изволивший посещать Сокольников, был глубоко поражен величавым видом древней рощи, глядящей на Москву своими могучими вековыми елями и соснами и в общем доселе производящей на незнакомых с ней наблюдателей чарующее впечатление дремучего девственного леса, и по прибытии в павильон, как тогда передавали, немедленно изволил сообщить о произведенном на его величество впечатлении одному из распорядителей празднества, обратившись к нему, как бы к старому знакомому. Этой чести удостоился известный в то время московский коммерсант Михаил Леонтьевич Королев, последний московский городской голова до-реформенной шестиглавой думы, имевший счастье за несколько лет перед сим, незадолго до реформы городского самоуправления, принимать в своем доме, на Лужницкой улице, близ Зацепы, Его Величество вместе с императрицей Марией Александровной, навестивших его, как представителя и главу московского самоуправления. В свое время это августейшее посещение далеко не первостепенного из магнатов московской коммерции наделало много шума в Первопрестольной и было объяснено тем, что царственный реформатор, в виду нового строя, который он вознамерился сообщить городским управлениям и хозяйствам, особою почестью, оказанною городскому голове, полагал возвысить престиж и поднять нравственное достоинство городского самоуправления, вообще до реформы, как известно, не пользовавшегося ни особым почетом от обывателей, ни должным уважением от администрации.
Как бы то ни было, а на Сокольническом рауте государь припомнил и узнал маститого старца, отличил его среди целой толпы незнакомых ему представителей купечества, распоряжавшихся раутом, неоднократно обращался к нему за различными объяснениями, и даже, когда было предложено шампанское, изволил шутливо обратиться к нему с словами: «ну, Королев, проложи дорогу».
Раут отличался большой оживленностью, те два часа, которые августейшие гости посвятили пребыванию в павильоне, прошли незаметно, а когда настало время их отбытия, Сокольничья роща, уже успевшая окутаться сумерками, зажглась иллюминацией и огласилась, по всему своему протяжению от Ширяева поля до заставы, не умолкавшими ни на мгновение кликами народа, кишмя кишевшего не только на шоссе и аллеях, к нему прилегающих, но и по всем кустам и газонам рощи, в надежде увидеть если не самих августейших гостей, что было бы трудно за темнотою, то хотя экипажи, в которых они пойдут, и лошадей, которые их повезут.
Само собою разумеется, что обычного в этот день гулянья состояться не могло, ибо кто же бы пошел рассиживаться за чайным столом, зная, что в двух шагах от него поедут государь с сыном и невесткой? И это был, конечно, первый случай в истории Сокольников, что 1-е мая прошло в них без обычного разгула, хотя на маю, как и всегда, было с доброй пол-Москвы.
Павильон, предполагавший в непродолжительном времени к сломке, был, однако, сохранен, как скоро стало известным, что в этом месяце приедут на этнографическую выставку, только что открытую в стенах московского экзерциргауза (манежа), депутации от славянских народностей Австрии и Турции. Приезжих гостей, кто бы они ни были, а тем паче братья славяне, Москве, конечно, было бы зазорно отпустить домой без хлеба-соли, а потому и решено было предложить и тот и другую ожидаемым гостям опять в тех же Сокольниках, и в той же «Царской беседке», как народ прозвал украсивший Ширяево поле павильон, что и состоялось 21-го того же мая. Таким образом, всего через три недели после «царского праздника» суждено было павильону в своих стенах собрать для дружественной трапезы весь цвет тогдашней московской и славянской интеллигенции, с Аксаковым, Катковым, кн. Черкасским, Ю. Самариным во главе - с одной стороны, Палацким и Ригером - с другой. Трапеза эта, как известно, не обошлась без недоразумений, которые грозили даже дружественности ее характера, если бы, помнится, князь Черкасский, с свойственною ему силой слова и ясностью мысли, не поспешил поставить должных границ чешской политической заносчивости Ригера и тем не спас и гостей и хозяев от бесплодных, но вредных для русско-славянского дружелюбия, политических пререканий.
Эпизод этот, впрочем, не имел дальнейших последствий, и мы знаем, что братья-славяне увезли с собой из Москвы самые отрадные воспоминания и о ее гостеприимстве, и о ее хлебосольстве, и о ее чудесной пригородной роще, среди которой им довелось воочию убедиться в этих двух достоинствах первопрестольной столицы. Славяне были последними гостями в павильоне, и он, за отсутствием в нем надобности, был обречен на уничтожение, что и не замедлило совершиться, так что теперь от него давным-давно и следа не осталось.

(XXVII).

Переход Сокольников в собственность города Москвы. - Муниципальное хозяйство в роще. - Неблагоприятные толки о нем. – «Черная сотня текинцев». - Их предводитель Шестеркин. – «Современные Известия» и их обличительные статьи. - Результаты их для думы. - Негодование гласных. - Следственная комиссия и ее доклад. - Отставка городского головы и двух членов городской управы. - Последующее хозяйничанье города в роще. - Современное состояние Сокольникова-Ротонда на Сокольническом кругу. - Высочайшее ее посещение. - Ближайшая будущность Сокольничьей рощи.

В 1879 году совершилось важное для Сокольничьей рощи событие. В особо милостивом внимании к городу Москве государь император Александр Николаевич соизволил выразить согласие на уступку первопрестольной столице за незначительную цену и со льготною рассрочкой платежей всей территории Сокольничьей рощи, с единственною оговоркой относительно того, чтобы городское хозяйственное управление охраняло этот драгоценный лес во всей его неприкосновенности и рачительно заботилось о его сохранении и целесообразном обновлении. Москва вступила в права собственности над заповедной рощей, и ее городское самоуправление не замедлило установить над рощей надлежащее хозяйственное заведывание.
С лишком два года относительно этого муниципального хозяйничанья над лесом все было шито да крыто, но затем поднялись толки более или менее неблагоприятного характера. Их подняла, поддерживала и настойчиво распространяла выделившаяся к этому времени из состава думских гласных многочисленная партия, принадлежащая к третьему разряду и вся, поэтому, наполненная мелким промышленным людом: Сухаревскими мебельщиками, третьестепенными булочниками, цирюльниками и сапожниками, содержателями грязных трактиров и харчевен, лавочниками и кабатчиками и прочими тому подобными представителями не первосортной коммерции. Большинство членов этой партии по социальному положению принадлежали или к мещанскому, или к цеховому сословию, и отсюда, быть может, проистекло и прозвище ее «черною сотней», данное ей перворазрядными и второразрядными гласными из тузов коммерсантов и более или менее окультурившихся и поприумывшихся зажиточных купчиков, смотрящих на свою меньшую братию с худо скрытыми презрением и насмешливостью. Они же, руководимые этими чувствами, дали черной сотне и другую кличку, прозвав ее членов «текинцами», за упорное сопротивление, оказывавшееся последними на думских заседаниях всем без разбора мероприятиям и затеям, исходившим из недр первых двух разрядов. Так вот эта-то «черная сотня» текинцев, из которых большинство частенько навещали Сокольнических самоварниц ради чаепития на вольном воздухе, вдруг стали поговаривать, что лесное хозяйство, заведенное в Сокольничьей роще городскою управой, ведется без толку и мало того что без толку, а таки прямо хищническим способом, что наряду с сухоподстоем и под видом оного вырубаются целыми десятками и сотнями хотя и вековые, но еще далеко не отжившие своего века, поистине роскошные сосны и ели, способные, уцелей они, еще долгое время быть наилучшим украшением заповедного леса. От разговоров, как и водится, решили приступить к делу. Тогдашний руководитель и негласный предводитель черной сотни, ныне уже пресловутый гласный думы и (тоже заштатный) старшина мещанского общества, Иван Иваныч Шестеркин, имел в то время знакомство с Современными Известиями и обратился за советом и указаниями к одному из сотрудников этой тогда еще популярной газеты, особенно близко принимавшему к своему сердцу все, что касалось городского самоуправления и хозяйства. Решено было на общем совете, согласно указанию этого Гиляровского публициста, подать в думу заявление, которое, за огульным невежеством безграмотностью черной сотни в целом ее составе, ему же пришлось и сочинять. Заявление вышло и хлестко, и ядовито, и вместе с тем логически основательно, а так как, пока оно лежало у городского головы в ожидании своей очереди поступить к докладу, с черновиком его успели подробно ознакомиться все гласные, и черной сотни и других партий, и все были более или менее изумлены и сконфужены его содержащему, то и немудрено, что прочтенное в думе оно вызвало чуть не бурю и имело результатом назначение специальной комиссии для расследования дела на месте. Следственная комиссия составилась почти сплошь из самых беспардонных текинцев, которые не щадили себя для спасения остатков Сокольничьей рощи от хозяйственного урагана, в ней бушевавшего, и по мере накопления следственных материалов, не дожидаясь изготовления обстоятельного доклада, сообщали о своих изысканиях своему литературному пособнику, и тот, по мере надобности, в целом ряде язвительных заметок и статеек знакомил с ними Москву на столбцах «Современки», тогда еще не потерявшей ни нравственного кредита, ни публицистического голоса. Долго, впрочем, ее голос оставался одиноким в
печати, но наконец вынуждены были запеть ей в унисон одна за другой и все остальные московские газеты. "Общественное мнение", не на шутку взбудораженное этим газетным гвалтом, насторожило уши, воспылало ревностью о городских интересах и о Сокольнических лесных насаждениях и, с другой стороны, пока теоретическим, но оттого еще более острым и враждебным негодованием к предполагаемым нарушителям этих интересов и расхитителям заповедных елей и сосен. Под давлением таким образом настроенная общественного мнения пришлось работать комиссии о Сокольнических порубках. Не мудрено, что если ее личный состав и был одушевлен стремлением к беспристрастию и справедливости, все же оставалось слишком много соблазна к преувеличениям в выводах и к их окраске в более или менее густой и мрачный цвет. Так именно и случилось: своим докладом о злоупотреблениях в Сокольническом лесном хозяйстве комиссия резала не на живот, а на смерть всю городскую управу, обвиняя чуть ли не в намеренном попустительстве преступления, а тех ее дельцов, которым поручено было ближайшее заведывание рощей, чуть ли не в злонамеренной вырубке многих сотен дерев совершенно крепкого, исполинского леса с корыстной целью, и высчитывая при этом ущерб, нанесенный городу, чуть ли не в сотню тысяч рублей. Заседание думы, когда обсуждался доклад комиссии, было, как и водится в подобных случаях, беспардонно бурное: и членам городской управы, и самому городскому голове, благодушному и (вот уж совершенно-то!) безгрешному в этом деле Сергею Михайловичу Третьякову, пришлось выслушать массу невежливостей, колкостей, намеков и инсинуаций, до того ожесточенных, что не прошло после того нескольких дней, как расстроенный происшествием Сергей Михайлович подал в отставку, оставив думу, как бы в отмщение за ее к нему неучтивость, безголовой. Его примеру последовали обе его управские руки, и правая и левая, то есть оба члена управы, и А. Ст. Холмский, пресловутый строитель классического крытого рынка, в котором после его отстройки оказалось невозможно торговать, и А. Я. Петунников, не менее пресловутый магистр ботаники, ездивший на городские две тысячи рублей в заграничное путешествие для специального изучения европейских мостовых, по возвращении оттуда переведший с немецкого какую-то книжонку об этом предмете и выдавший ее за собственное свое сочинение. Таким-то образом гений Сокольнической рощи отомстил главарям городского хозяйства за их нерадивость и небрежение к охраняемым им лесным сокровищам.
Но чтоб это был злой гений, сказать нельзя: по крайней мере, через несколько месяцев поели думского происшествия он совсем угомонился и перестал настраивать гласных против городской управы, так что, когда им пришлось высказываться по вопросу о предании суду отставных управцев с отставным головою во главе, они и разговаривать долго не стали, а просто махнули на все это дело рукой, постановив предать его воле Божией и сдать в архив.
В архив же сдана и доселе там безмятежно покоится и вообще всякая заботливость думы о Сокольниках: так, по крайней мере, можно заключать хотя бы из того факта, что предполагавшиеся главные недоброжелатели рощи, гг. Холмский и Петунников, в то время добровольно удалившиеся от греха, уже давно опять оба вернули себе свои отставки и также благополучно пристроились в той же самой городской управе, на пороге которой некогда с напускным негодованием оскорбленного достоинства отрясали прах от ног своих.
Совершенно примирившаяся с этим фактом, дума столь же апатично относится и вообще к хозяйничанью управы в Сокольниках и даже не интересуется знать, что там делается, и управа творит там еже хощет, хотя это и не значит, что она делает только дурное. Напротив: за то, что она упорядочила самоварную торговлю, провела новые дороги и аллеи, починила и обрядила прежние, устроила прекрасные аллеи по кайме рощи вдоль всей Сокольнической слободки, населила еще несколько новых глухих местностей рощи дачниками, раздав им земельные участки в долгосрочную аренду с обязательством сохранить произрастающий на них лес - за все это она заслуживаете никак не порицания.
Точно также признательности заслуживает она и за то, что вместо музыкантской беседки в Сокольническом парке, устаревшей и обветшавшей, она подарила ему прекрасную, поместительную ротонду для танцевальных вечеров, хотя справедливость и требует сказать, что сооружение ротонды объясняется не одною заботливостью управы о благоустроении Сокольников, а и другими обстоятельствами.
Она выстроена была к коронационным празднествам 1883 г. и специально предназначена была местом для угощения Преображенцев и Семеновцев в день их юбилейного торжества, после молебствия и парада на Преображенской площади, каковое угощение и состоялось в ней в присутствии вместе, с прочими августейшими особами, Его Величества Государя Императора, который, благодаря этому обстоятельству, и изволил вторично осчастливить Сокольники своим посещением через 17 лет после того, как вместе с почивающим в Бозе Родителем своим принимал от московского купечества угощение на рауте в павильоне Ширяева поля.
Строенная специально для угощения двух гвардейских полков, ротонда эта по размерам своим оказалась вполне удобною для вечеринок, балов, концертов, детских игр и просто для отдохновения среди прогулок, и потому ей продлена жизнь до тех пор, пока она не умрет естественною смертью, от обветшания.
Застраиваясь внутри все новыми и новыми дачными поселками, Сокольники обстраиваются и со стороны своих окрестностей, прилегающих к Москве: некогда громадного Сокольничьего поля в настоящее время почти не существует, ибо огромные участки его заняты то под частные владения, то под общественным учреждения. Из последних особенно крупные -Бахрушинская и Боевская больницы, богадельня известного благотворителя Ермакова и Сокольнический частный дом, из первых - целая Старо-Газовская слободка со множеством улиц и переулков, так называемая Новая стройка, между железнодорожными вокзалами и рощей, позади Красного пруда, сахарный завод бывший Борисовских, фабрика бывшая Ахенбах и мн. др., и едва ли ошибемся, если скажем, что в не особенно далеком будущем и весь Сокольничий лес сольется с Москвою в одно целое, превратившись не более, как в городской парк, в роде, например, Екатерининского.







Приложенные файлы


Добавить комментарий